" style="position:absolute; left:-9999px;" alt="" />
Поддержать
Интервью

Выжить в длящейся катастрофе Журналистка Елена Костюченко — о способах сохранить себя, когда мир вокруг рушится

10.04.2026читайте нас в Telegram

НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН И РАСПРОСТРАНЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ «ГЛАСНАЯ» ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА «ГЛАСНАЯ». 18+

«Когда ты начинаешь фиксировать реальность, то из жертвы превращаешься в свидетеля», — говорит Лена Костюченко журналистка, которая 17 лет проработала спецкорром в «Новой газете». Вынужденная уехать из страны в 2022 году, признанная российскими властями иноагентом, она не только продолжает писать про Россию, но и преподает молодым журналистам из США и РФ, делится с начинающими репортерами профессиональным опытом, изучает с ними новейшую литературу на русском языке — ту, что выросла из войны и репрессий.

Почему между американскими и российскими студентами больше общего, чем кажется на первый взгляд, чему могут научить нас политзеки и как «не отъехать кукухой» в ситуации нескончаемой катастрофы, Костюченко рассказала «Гласной».

«Беспомощность — очень некомфортное чувство для нас»

— Вы с твоей женой Яной Кучиной недавно провели открытую встречу о ментальном выживании во время катастрофы в лектории Vidim Talks. Почему тебе важен такой разговор с аудиторией?

— Это то, с чем мы имеем дело каждый день, потому что пятый год живем в ситуации длящейся катастрофы! А выжить внутри нее и сохранить себя хотя бы частично — нелинейная задача. Особенно если ты находишься в месте, где она разворачивается: на линии фронта, в Украине. Но даже если на тебя не падают бомбы, под влиянием катастрофы от тебя потихонечку начинают отваливаться какие-то функции, куски, которые ты считал неотъемлемыми частями себя.

Например?

— В начале большой войны, когда я провела в Украине пять недель, выехала оттуда в очень-очень плохом состоянии. Помимо того, что на войне я приобрела свинку и вшей — что часто случается в антисанитарии, когда сложно добыть воду, постирать, и в итоге все всем болеют, — у меня еще был тяжелый ПТСР. Я уже сталкивалась с ним до этого: работала, поранилась, пережила в итоге. Но все же ПТСР — это очень хуевая хуйня: я выехала, и не под обстрелами уже, но при этом у меня проблемки. 

Например, помыться — для меня было целым делом. Во-первых, на войне сделать это в принципе сложно. Ты готовишься к этому мероприятию сильно заранее и взвешиваешь риски, потому что ванные комнаты, как правило, облицованы кафелем, и этот ебаный кафель при попадании [снаряда] превращается в кучу маленьких осколков, которые просто летят в тебя. Идешь в душ и думаешь: с одной стороны, классно, помоюсь наконец, а с другой стороны, может, лучше на завтра отложить, вечер уже, сейчас начнется, но завтра воды может и не быть… 

Очень некомфортно раздеваться в принципе, спишь-то в одежде. Короче, long story short,

каждый раз, когда я, уже выехав оттуда, заходила в душ, у меня начиналась паническая атака.

В итоге я купила влажные салфетки, которыми обтиралась два месяца. 

Спишь тоже хуй знает как. То спишь, то не спишь. И снится какая-то чернота. 

Про душ: [моя жена] Яна, физиотерапевтка и Фельденкрайз-практик, говорит, что в условиях длительного стресса у тела отлетает поверхностная чувствительность. У нас есть два способа, как мы чувствуем касание. Есть поверхностная чувствительность, когда мы ощущаем прикосновение к коже, и есть глубинная чувствительность — то, как мы чувствуем нажим. Когда отлетает поверхностная чувствительность, любые прикосновения, особенно такие обширные, как под душем, где вода на тебя льется, вызывают панику, могут вызвать даже болевые реакции. 

Если у тебя ПТСР, есть проблемы с тем, чтобы поесть, попить, ты вообще очень плохо понимаешь потребности своего тела. А главное, чувствуешь себя полным говном, потому что, на моей практике, ПТСР возникает в ситуации, когда ты остро ощущаешь свою беспомощность. Не когда с тобой случилось что-то страшное, а когда ты, с твоей точки зрения, не отреагировала так, как должна была в этой ситуации. И именно этот момент столкновения реальности и твоих возможностей, которые перед лицом катастрофы оказываются ограниченными, может привести к посттравматическому стрессовому расстройству. Беспомощность — очень некомфортное чувство для нас.

Елена Костюченко. Фото: личный архив героини

Мне конкретно очень повезло, потому что с фронта я вылезла не на голое поле. Ко мне приехала Яна, которая обо мне заботилась, у меня была поддержка психиатра, психотерапевта, таблетки, временное место, где жить. Плюс я писала книгу, и пока я делала это, мне неожиданно становилось все лучше, лучше и лучше. 

В конце, когда я ее дописала, было ощущение, что… Вот ты рожала детей, и мои подруги, которые рожали, рассказывали, что после родов ты, с одной стороны, очень счастлива, с другой стороны — пизда в клочья. Вот так я себя чувствовала, когда дописала книгу. Но пока я ее писала, мне с каждым днем становилось легче, легче и легче. Я начала спать, есть, смогла стоять под льющейся водой.

Я долго переживала большую потерю и до сих пор ее переживаю:

я репортерила в России, про Россию, для россиян, а теперь я хуй знает где, хуй знает зачем, и что дальше — непонятно.

И отгоревать это ощущение потери для меня было большой задачей. Мне кажется, я с ней не то чтобы справилась, но справляюсь. Мне помогло то, что я в какой-то момент поняла: ну окей, предположим, мне так сильно поднасрали, что я не могу сейчас репортерить в России. Но есть другие люди, которые могут, и можно им содействовать.

Я начала работать с этими ребятами [которые хотели свидетельствовать о происходящем в России] сначала через какие-то существующие журналистские школы и проекты, потом «Свободный университет» предложил мне вести у них курсы — в общем, последние три года я занята в том числе тем, что консультирую, поддерживаю и преподаю. 

Когда я начала работать с людьми внутри России, которые только пришли в журналистику, и они начали писать крутые важные тексты, я подумала: а почему, собственно, профессиональным свидетелем должен быть именно журналист? Им же может быть, по идее, любой человек. И я начала работать с активистками ФАС, потом — с квир-сообществом Cheers Queers. Мы делали писательские лаборатории. Сначала у меня была утилитарная цель: я хотела, чтобы текстов о происходящем в моей стране было больше. Но, пока мы эти тексты создавали, оказалось, что

письмо — это еще и довольно терапевтическая история.

Я когда-то имела честь недолго учиться у Светланы Адоньевой, это великая российская антрополог и фольклористка. И она нам всегда говорила, что законченная история — это рассказанная история. Я очень долго не вполне понимала, о чем она, а потом почитала про так называемый эффект Зейгарник. 

Блюма Зейгарник — литовско-советская психологиня, основательница советской патопсихологии. Свое самое известное открытие она совершила в 21, по-моему, год, когда писала диплом. Она обратила внимание, что официанты детально помнят заказы тех клиентов, кто еще не заплатил, но быстро забывают те, что были закрыты. Эффект Зейгарник заключается в том, что человек лучше запоминает незавершенные действия, чем завершенные, причем лучше на 90%, если это нормотипичный человек. Все незавершенные действия так или иначе волокутся за нами, и наш мозг тратит ресурсы на то, чтобы это помнить. 

Когда ты пишешь текст, то переводишь историю из категории «длящейся» в категорию «история, которая уже случилась, и ее можно рассказать». А когда ты дописываешь текст, наступает большое освобождение. По крайней мере, у меня и у моих студентов я это наблюдаю. Это больше не кровавый хаос, который мечется в твоей голове, потому что текст становится отдельным от тебя, буквами, чем-то снаружи.

Моя идея очень простая: когда ты начинаешь фиксировать реальность, письменно осмыслять ее, ты из жертвы превращаешься в свидетеля. Это гораздо более активная, гораздо более комфортная, гораздо более ресурсная позиция, которую мы тоже можем занять. Я не всемогущая, но у меня есть некоторый набор инструментов, которые помогают мне переживать сегодня, завтра, послезавтра и при этом не сходить с ума от собственной бессмысленности. 

И у нас со студентами теперь есть набор практик, которые помогают выживать конкретно нам и нашим близким. Свои инструменты, свои подходы и методики есть у Яны как у физической терапевтки. В последнее время довольно трудно не отъехать кукухой, и мы с Яной постоянно друг друга на это проверяем. 

— Это гриппом вместе болеют, а с ума сходят по отдельности. 

— Не уверена. Но думаю, что если мы будем делиться с друг другом выживальческими практиками, нам будет полегче. Ведь основная проблема длящейся катастрофы в том, что эта хуерга не заканчивается. Что нет никакого обозримого горизонта, нет выходных. Они не воюют пять дней, а потом говорят: а давайте два дня пойдем пиво попьем, да? Не наступает момент, чтобы больше не надо было смотреть, куда упал снаряд, куда прилетел дрон, что происходит на линии фронта, кого опять сажают в Москве, кого опять сажают в Коми. 

Я, возможно, сейчас ступаю на скользкую почву, и поправь меня, если я не права, но именно из-за того, что сейчас вокруг столько смерти, столько людей гибнут, теряют близких, становятся искалеченными, бездомными, даже мысли о собственном сохранении — как будто неприличны. Они так маркируются у меня в голове: типа, шуршать хвостом, чтобы у тебя все документы были оформлены, книгу вторую писать, приготовить ужин, пройти по улице без цели — это нехер! Потому что

живешь с этим всепоглощающим чувством вины, все время соизмеряешь свою жизнь и жизнь других, и всегда есть люди, очень много людей, которым гораздо тяжелее и хуже.

И эти люди имеют право, конечно, на любые реакции, лишь бы дышали, но я-то должна собраться, приносить пользу, чего-то достигать. 

Но какую пользу ты принесешь, чего ты достигнешь, если у тебя ощущение, что смысла и радости нет, будущего нет, и никого не жалко, а себя так и подавно? Я веду к тому, что из этого состояния, мне кажется, есть выходы. И понятно, что разговор друг с другом не заменит ни сессию у терапевта, ни поход к психиатру, ни антидепрессанты. Но мы можем начать хотя бы говорить друг с другом, тем более что в ситуацию длящейся катастрофы вовлекается все больше и больше людей. 

И в этом смысле я не очень оптимистично смотрю в будущее. Мне кажется, что ситуация будет только ухудшаться. Поэтому очень полезно обсудить, что именно нам помогает жить, работать и сохранять какую-то связь с реальностью. 

Это очень небезопасно — терять связь с реальностью внутри длящейся катастрофы. Это небезопасно для тебя, для твоей семьи, ты можешь начать принимать хуевые решения, которые могут очень плохо закончиться. 

— Да, но то, что война не имеет никакого обозримого конца, выбивает почву из-под ног. Вспыхивают новые военные конфликты между разными государствами, происходят вооруженные столкновения внутри стран. И кажется, что этот процесс только расползается и захватывает всю планету. 

— Я не уверена, что это стоит писать в интервью, потому что и так все нервные. Но мне кажется, мы на всех парах идем к третьей мировой. Очень многие конструкции, удерживавшие мир целым, включая международное право, больше не работают или активно разрушаются. Я сейчас в Штатах, и отсюда это больше видно: впереди полный пиздец. 

Тут вообще другая культура, другой континент, другая история, все другое — и у них тоже начинается фашизм. Часть общества его активно строит — часть сопротивляется. Многие сопротивляются так же, как мы когда-то: пишут смешные и злые плакаты, выходят на митинги. А уже война. Сегодня бомбим Йемен, завтра Венесуэлу, послезавтра Иран. Представь моих студентов, этих девятнадцати- и двадцатилетних детей, — и перед ними открывается все это. Они в ужасе, как правило. А их кукуху необходимо сохранить, ведь именно им, а не нам, скорее всего, предстоит пережить мировую войну и заново отстроить человеческую цивилизацию, передоговорившись обо всем.

Поэтому мне кажется критичным разговор о способах самосохранения. Когда я приходила в журналистику, первое качество, которое мне как девочке-репортеру нужно было всем доказать, — это что я беспроблемная, что со мной никогда ничего плохого не произойдет. И эта мнимая неуязвимость дорого стоила и мне, и коллегам.

Елена Костюченко. Фото: личный архив героини

Но за те годы, что я работала в «Новой», она из довольно психофобного места, каким была любая российская редакция, превратилась в… Я очень жалею, что Муратов не успел это имплементировать, но накануне большой войны мы с ним как раз обсуждали, что важно иметь в штате «Новой газеты» психолога, который будет у нас постоянно работать, получать зарплату и следить за благополучием и безопасностью. 

У нас был фонд помощи сотрудникам редакции — кубышка, из которой можно брать деньги, если у тебя проблемы. И еще мы обсуждали, что было бы важно, чтобы этот фонд оплачивал не только медицинские расходы, типа операций и таблеток, но еще и, например, десять сеансов психотерапии в год каждому, кто захочет. Но мы не успели. 

Читайте также Чугунной сковородой по голове

Почему медиа описывают насилие над женщинами в деталях и как не сойти с ума от чтения этих новостей

«Идти не от ограничений, а от возможностей»

— Мне кажется, что журналистская насмотренность в целом тоже может поддерживать. То есть, мы с тобой знакомы со множеством людей в очень тяжелых ситуациях, но они после пережитого были в состоянии радоваться, любить, растить детей. Целительная сила текста мне понятна. А что еще для тебя работает?

— Во-первых, мне помогает составлять лист ресурсов. Этому меня политзеки научили. Я переписываюсь с политзеками, как многие из нас, и, когда я начинала, я думала, что буду их поддерживать, писать в тюрьму со свободы хорошие важные письма, и лучик солнца пробьется в темную камеру, такое… Ни хуя! Это они меня поддерживают все время. 

У меня есть подруга, которая сидит, и за то, что она там не просто сидит, а еще и тексты пишет, ее посадили в карцер, и ей там было очень плохо. В карцере же ничего нельзя и ничего нет, это очень маленькая комната, там есть дырка в полу, койка и может быть железный стол и стул. Бумаги, ручки ей не давали, книг не давали, ничего не давали. Холодно. 

И вот она сидела в карцере 15 дней и очень сильно плакала — невозможно же. А потом начала вспоминать, что в седьмом классе у нее началась геометрия, которую она ненавидела, и еще учительница ее посадила на первую парту, и нельзя было, как на задней парте, книжку читать под столом. И на всех уроках геометрии она сочиняла в голове стихи. 

И тогда она подумала, что если в седьмом классе смогла, то и сейчас сможет, начала в карцере писать стихи в голове и, когда за ней пришли охранники, вышла уже с каким-то набором текстов. Она пишет, что даже не сразу на них среагировала, потому что была очень сосредоточена — у нее слово в строку не вставало никак и ритм не перебивался. 

Читайте также «Ты не человек — ты просто зэк»

Как женщин пытают, убивают и расчеловечивают в российских колониях. Но они продолжают бороться

И многие политзеки говорят, что надо идти не от ограничений, а от возможностей. Потому что мы так устроены, так устроена наша нервная система, что мы острее всего чувствуем дефицит. Я раньше могла шариться по самым разным местам, и все это было мне родным, а сейчас не могу. Я могу этот дефицит ощущать каждый день: говно ли я, магнолия, имею ли я право жить, дышать, говорить? Но что, если пойти от возможностей? Что, если составить список того, что я могу? Когда составляешь этот лист ресурсов, оказывается, что ты довольно могучая кисонька. 

Что еще? Я не знаю, есть ли у тебя такая же проблема, и я надеюсь, что нет, но до меня довольно долго доходило, что

отдых — это тоже навык, и надо его прокачивать.

Яна говорит, что в ситуации длящегося стресса неустойчивые навыки слетают первыми. То есть, пока ты, условно, живешь дома и работаешь в привычном режиме, месяц отпуска в конце года исправляет большую часть ущерба, который ты за этот год получила. Но когда ты оказываешься в недобровольной эмиграции, оказывается, что старая стратегия не работает. 

Это даже не про быт. Понятно, что не у всех был такой контраст — квартира в Москве, а потом беженское общежитие. Лично знаю очень многих людей, которые первые два года войны не брали ни выходных, ни отпусков, не отмечали даже дни рождения, работали как не в себя. А потом — раз — спеклись. И редакторы сейчас по рынку ищут репортеров, которые еще хоть что-то могут. 

Я плохо умею отдыхать, я над этим навыком работала, еще когда в Москве жила, но сейчас он слетел. Но у меня в заметках есть файлик «Отдых». Как только мне приходит новая идея, как еще я могу отдохнуть, я ее туда вписываю. И в тот момент, когда мне кажется, что жить уже незачем, я открываю этот файлик. И пытаюсь выбрать какую-то из этих активностей. Чаще всего оказывается, что смысл на месте, просто закончились силы. На отдых надо тратить время, его надо закладывать в расписание.

Еще из практик, которые, на мой взгляд, легко встраиваются в жизнь, — это, конечно, утренние страницы.

Когда ты просыпаешься с утра, чистишь зубы, а потом садишься и просто пишешь все, что тебе приходит в голову. Можно от руки, можно печатать, как угодно. Главное — по крайней мере первые несколько месяцев не перечитывать то, что ты пишешь. 

Это практика, которой пользуются все мои знакомые писатели, кроме Светланы Алексиевич. А ведь это хороший способ запустить мозг, освободить его от тумана и вернуться в реальность после ночи не в ужасе.

И физиология, конечно: пить воду, есть хотя бы два раза в день, много ходить, спать. Это я сейчас так бодро излагаю, на самом деле это мне сложнее всего.

Читайте также «Это было полной катастрофой»

Как эмиграция обнуляет карьеру и вынуждает кардинально менять профессию

«У тебя не становится меньше знаний, оттого что ты ими поделилась»

— Я вижу, сколько сил ты вкладываешь в преподавание, но скучаю по твоим репортажам и текстам. 

— Я тоже очень скучаю. Надеюсь вернуться в репортерство хоть в каком-то качестве в ближайшее время. У меня три года фактически ушло на восстановление после мюнхенской истории, [когда меня пытались отравить]. Первый год после этого я не могла не то что работать, я вообще ничего не могла, очень быстро уставала. Периоды моей активности начинались с того, чтобы дойти до душа и помыться, — на протяжении нескольких месяцев это все, на что мне хватало сил за день.

Страдаю ли я от того, что моя жизнь изменилась? Очень сильно, мне нравилась моя предыдущая жизнь, но ее, к сожалению, больше нет, и вот конкретно сейчас приходится осознавать себя в роли препода в университете. Это не совсем новая для меня роль, я уже преподавала в Москве, просто американская академия — это довольно специфическое место, культура и способ жить. Я с очень идеалистическими представлениями в академию шла. Сейчас понимаю, что было бы лучше не ожидать вообще ничего — тогда я больше поняла бы и про место, и про людей, и про саму систему, делала меньше глупых ошибок.

При этом делиться знаниями, навыками, вместе искать, вместе думать — это мне нравится.

Я у своих студентов учусь не меньше, чем они у меня, если не больше.

Я же родом из «Новой газеты», а она сильно отличалась и отличается от большинства российских медиа тем, что предпочитала нанимать не, условно говоря, состоявшихся журналистов с именем, «звезд», хотя таких тоже брали, а людей без опыта. Я знаю, что и вы так стараетесь делать. 

Когда я пришла в «Новую», у меня было ноль представления о том, что такое быть репортером, как понять, что происходит в моей стране, и я потихонечку осваивала это благодаря моим коллегам и редакторам. Прежде всего благодаря моему редактору Нугзару Кобаевичу Микеладзе, который был великим совершенно репортером, но в какой-то момент начал вкладывать свое время и силы, чтобы великие репортеры были и после него. Он, к сожалению, умер в 2015 году от рака. Я до сих пор очень горюю, очень по нему скучаю, но он успел нас вырастить, а сейчас наша задача в том числе — успеть вырастить следующих. 

Очень многое из того, что я использую каждый день, мне дали другие люди: мои коллеги, мои редакторы, мои учителя, моя психотерапевтка — очень разные люди, которые просто выбрали делиться со мной знаниями и навыками, потому что жизнь — дело коллективное. А теперь я делюсь. 

— Это какая-то очень здоровая история. 

— Почему еще так кайфово делиться знаниями и навыками? Это не то же самое, что делиться деньгами или ресурсами. У тебя не становится меньше знаний и навыков, оттого что ты ими поделилась. У тебя становится лишь больше, потому что в общении с другими ты свой набор инструментов постоянно обновляешь. 

Кроме того, преподавание — это очень радостная вещь. Особенно когда работаешь с юными студентами, потому что они, в принципе, в таком возрасте, когда умнеют каждый день. Каждый час они умнеют, и оттого что это происходит в моем присутствии, у меня есть приятная иллюзия, что это в том числе и потому, что я очень хороший преподаватель (смеется — прим. ред.). 

На самом деле все, что в их мозг попадает — хуевая книга, средняя лекция, хороший фильм, влюбленность в кого-то, — приводит к росту нейронных связей, восприятие мира постоянно корректируется. Это очень радостно наблюдать. В этом смысле преподавание — очень благодарная работа, в отличие, возможно, от журналистики. С журналистикой ведь как? Ну ты знаешь: сначала пишешь, потом наблюдаешь, как от этого камня на воде расходятся круги. Какое-то влияние, конечно, твой текст на реальность оказал, но это влияние ты, как правило, не видишь, вот эти круги разглаживаются, и снова все так же плохо, как было, если не хуже. 

Понятно, что преподавать — это инвестировать в будущее, и не в твое будущее, в чужое. Но ты надеешься, что конкретно эти тридцать юных американцев, возможно, растеряются чуть меньше, когда на них побежит ОМОН с дубинками. Ну, у них не ОМОН, у них тут ICE — и они вооружены. 

— Что на твоих курсах происходит, как они устроены?

— У меня два курса, каждый я читаю на английском и на русском. На английском я веду курсы в Дьюке — это университет в Северной Каролине, Лига Плюща, очень красивое место, невероятные преподы, совершенно невероятные студенты, храбрые, любопытные, во всем сомневаются, ничего не принимают на веру. А второй курс я читаю в Свободном университете, созданном преподавателями российской академии, которых уволили по политическим причинам, и я очень горжусь тем, что я его часть. Мои студенты там очень разных возрастов и профессий, многие из них сейчас в России, некоторые — в Украине. 

Один из курсов — про современный репортаж. Американцам я рассказываю и показываю, что в разных культурах репортаж работает по-разному. Границы жанра очень подвижны. Мы с ними говорим про российский, американский или про европейский репортаж — они разные. А, например, китайский репортаж очень отличается от этих трех. Я бы с удовольствием сама походила бы на какой-нибудь курс по китайскому репортажу, потому что у них там сейчас интересные вещи происходят. 

Российским студентам я не морочу голову культурными различиями, и мы с ними просто работаем с нуля до публикации. Это очень практический курс про то, как исследовать кусок реальности и перевести его в текст.

Второй курс называется «Лаборатория длящейся катастрофы», где мы, собственно, изучаем новейшую литературу, тексты — в основном на русском языке, но не только, — которые были написаны за последние четыре года разными людьми, в разных странах, в разных жанрах, где люди пытаются как-то описать, что сейчас представляет собой их жизнь или жизнь тех, кто живет рядом с ними. Мы читаем Горалик*, Поляринова, Марию Галину, Некрасову, z-поэтов, тексты на татарском и долганском, Герасименко*, очень много важных текстов.

«Мы тоже должны добазариваться между собой»

— Несколько вещей важно сказать про длящуюся катастрофу. Чем катастрофа отличается от очень плохого вторника? Тем, что во время этого неприятного вторника с тобой может случиться что-то плохое: машина сбила, с гопниками встретился в переулке, помоями облили из окна. Но при этом связи, социальные структуры, как правило, остаются интактными. Да, мир конкретно сегодня был злой по отношению к тебе, но ты все еще знаешь, как он функционирует. 

Длящаяся катастрофа — это ситуация, когда любая связь, будь то связь между людьми, или связь со своей страной, или со своей профессией, с какими-то социальными нормами, порядками, правилами, стратегиями — подвергается проверке на прочность. 

И очень часто оказывается, что этой связи либо нет, либо она уже изменена, либо испытывает сильное напряжение. Социальные нормы шатаются, язык, как большая система знаков, о которой люди договорились между собой, чтобы изъясняться, тоже претерпевает изменения. И внезапно выясняется, что такие жанры, как как автофикшен, блэкаут и травелог, которые никогда не были ведущими в русской литературе, становятся критически важными. 

Почему? Эти вопросы мы и ощупываем, рассматриваем со всех сторон, а потом сами пишем про то, что нас пугает и тревожит. Мы пишем про признаки катастрофы в нашей реальности, используя инструменты, которые мы нащупали, читая тексты других людей. В этом суть курса — мы пишем, пишем, пишем, в Америке это называется creative writing, и к концу года, я надеюсь, мы сделаем двуязычную антологию текстов американских и российских студентов о настоящем и будущем. Мне очень нравится эта идея совместной работы против дискурса поляризации, накопленных страхов друг про друга, всего этого говна.

Читайте также «Когда нельзя выйти на улицу с флагом, остается писать»

Что такое фанфики и почему правительство РФ закрывает к ним доступ

Я много езжу сейчас. Это, плюс моя работа со студентами из разных стран, дало мне понять, что мы друг на друга похожи гораздо больше, чем отличаемся. Отличия, конечно, есть, и, как правило, мы на них и концентрируемся, когда мы говорим о других культурах, о других народах. Но на самом деле мы очень похожи, и поэтому, мне кажется, это может быть важная книга — не только свидетельства, мысли и чувства о катастрофе, а разговор про возможности письменной речи и про то, где на самом деле пролегает граница между людьми. 

У одного из моих американских студентов на ноутбуке гигантская наклейка «Better faggot than a fascist» — «Лучше пидор, чем фашист». Я смотрю на него и понимаю, что знаю чувака с курса в Свободном университете, с которым они бы трындец как задружились. И надо их познакомить. 

Или читаю текст парня из Upstate New York, богатой его части, который вырос в дистиллированной реальности, приехал учиться в очень престижный колледж и тут обнаружил, что куча его друзей и коллег — совсем с другой историей, и мир они видят по-другому. И мир вокруг — не оранжерея, и Америка не такая уж и особенная, вот и в твоей стране твой президент и твой народ строят фашизм. А тебе двадцать лет, и это твое будущее. И как дальше? На русском языке я работаю с людьми, которые находятся точно в таком же травматическом недоумении. Оно у нас глубже, но мы и живем в этом дольше.

Горизонтальный межкультурный, межъязыковой диалог критичен для общего выживания. Путины, Трампы, Дмитриевы, Уиткоффы и прочие «прекрасные» деятели современной международной политики — они же все время на связи, все время друг с другом базарят. Мы тоже должны добазариваться между собой. Слишком многие проблемы — общие.

* Признаны Минюстом РФ «иноагентами» 
Читайте также «Я не знала, что смогу столько выдержать»

Как матери политзаключенных находят силы бороться, когда ребенок оказывается в тюрьме

«Гласная» в соцсетях Подпишитесь, чтобы не пропустить самое важное

Facebook и Instagram принадлежат компании Meta, признанной экстремистской в РФ

К другим материалам
«Мы не хотели разрушить святой образ, мы хотели задать вопросы»

Режиссерка Теона Стругар Митевска и актриса Нуми Рапас — об образе матери Терезы в новом фильме «Мать»

«Война все равно доберется до каждого»

Две режиссерки из России получили награды Венецианского фестиваля. «Гласная» взяла у них интервью

«Никто и не надеется повлиять на государство»

Каковы перспективы российского феминизма и экологического
активизма в изгнании

«Ни одна страна не защищена от патриархата»

Профессор политических наук Валери Сперлинг — о том, как гендерные стереотипы привели к власти Трампа и Путина

«Женщины и дети олицетворяют то, за что солдаты будут воевать»

Профессор Елена Гапова — о причинах давления на женщин с начала вторжения в Украину

«У каждого должна быть возможность сломать иглу с Кощеевой смертью»

Первая советская феминистка — о недолговечности патриархата и революционном потенциале сказок

Читать все материалы по теме