Тундра внутри Рассказ женщины-саами о семье, памяти и государственном насилии

НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН И РАСПРОСТРАНЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ «ГЛАСНАЯ» ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА «ГЛАСНАЯ». 18+
Валентина Совкина выросла в Ловозере — центре жизни саами на Кольском полуострове. Она помнит выселенные деревни, интернаты для детей коренных народов, отказ врачей приезжать на вызов. Совкина — член Постоянного форума ООН по вопросам коренных народов. Специально для «Гласной» Тина через историю своей семьи рассказала о жизни саами в России.

Дом
Я родилась в селе Ловозеро — месте компактного проживания народа саами. До 1960-х годов саами жили на всей территории Кольского полуострова, в Мурманской области, рядом с Баренцевым морем. Но потом советская власть стала отбирать наши традиционные территории. В основном — ради промышленного освоения.
Жителей села Варзино, где родился мой отец, выселили, чтобы построить базу подводных лодок. А из села Воронье местных жителей выселили ради строительства ГЭС. Так многие коренные жители переехали в Ловозеро.

Младшая сестра отца, Нина Афанасьева написала книгу «Варзино… Мы помним тебя, малая родина». Она отследила судьбу пятнадцати семей, которым пришлось уехать. Я пыталась ее читать, и это невероятно тяжело. Изучила истории четырех семей и дальше не смогла. Трагедия на трагедии. Причем большинство из них связаны с алкоголем. Кто-то умер от паленого спирта, кто-то сгорел, кто-то замерз, кто-то утонул… И это люди, которые на своей земле не прикасались к спиртному. Иногда разлука с родиной действительно означает конец жизни, она перерастает в коллективную травму, а ее последствия сказываются на многих поколениях.
Тем, кто соглашался сразу, предоставляли квартиры, а те, кто не хотел уезжать и тянул до последнего, устраивались как получится. Папа переехал одним из последних, так квартиры и не получил.

Отец был оленеводом, мамины родители тоже занимались этим промыслом, а мама была чум-работницей: готовила, шила, стирала. Оплачивалась эта работа трудоднями. Образование у нее было, как она сама говорила, шесть классов и коридор. Она мечтала о любимой математике, но пришлось помогать бабушке с младшими детьми, так что о дальнейшей учебе речи не было. А потом, когда стали появляться свои дети, работу в тундре тоже пришлось оставить.
Мама с папой поженились у нас в Ловозере в 1959 году. Ей было 24, ему 33. Сначала жили у тетушки, которая предоставила им угол за занавеской. А через несколько лет дедушка продал шесть оленей и купил маме полдома. Но в 1969 году на соседской половине случился пожар, сгорела и наша часть.
Одновременно жилья лишилась моя бабушка. В Ловозере стали строить школу как раз на месте, где стоял бабушкин дом. Взамен дали небольшую квартирку барачного типа и без удобств, хотя обещали равноценное благоустроенное жилье. Дедушка с бабушкой жили в большой комнате, а мы с родителями — в маленькой, 10 квадратных метров, помещались там всемером.

Нам, детям, там понравилось. В доме бабушки были бревенчатые стены и полы из голых досок, а тут обои и крашеный пол. Обои почему-то показались особенно красивыми. А бабушка страшно не хотела переезжать, очень плакала. Как будто чувствовала, что спустя несколько месяцев там случится трагедия. Ее младшая пятнадцатилетняя дочь гладила белье у окна, и вдруг в окно влетела пуля и убила ее. Кто и зачем стрелял — мы так и не узнали…
Но вообще я свое детство вспоминаю как хорошее. Мы не то чтобы были предоставлены сами себе, мы просто росли на свободе. Никто нас не воспитывал в строгости, ни к чему не принуждал, занятия мы выбирали себе сами. Помню, проснусь утром, бабушка сидит, шьет тапочки и бурки. Я сажусь рядом с ней и начинаю помогать, заодно учиться.
Бабушка вообще была для меня самым родным человеком. Могла за чуб дернуть, характер у меня с детства боевой, могла, наоборот, сказать, чтобы оставили меня в покое, не трогали. Бабушка и дедушка часто брали меня с собой в тундру и на Сейдозеро, я очень любила там с ними жить.

Школа
Учебный год мы все проводили в интернате у нас же, в Ловозере. Ребенка могли оставить дома, если у него были хорошие условия — своя кровать, своя комната. Но в саамских семьях это было большой редкостью. Поэтому нас забирали в интернат, где мы жили по 20 человек в комнате. Причем саамские дети начинали учиться на год раньше, чем дети из русских семей или коми. Считалось, что саамы не могут подготовить к школе, поэтому для нас был предусмотрен нулевой класс.
В 1968 году открылась вспомогательная школа-интернат для детей, которые страдают, как тогда говорили, умственной отсталостью. Там за восемь лет дети осваивали программу шести классов. И саамские дети стали попадать туда. В этой школе учились мои братья, двоюродная сестра, мамина младшая сестра. Отбор был прост.
Мальчики не хотят сидеть за партой, а хотят в тундру ставить силки на глухарей или рыбачить на озере? Приговор: не способен к обучению.
Мою младшую сестру спросили: ты хочешь учиться в школе? Она ответила: нет. Ее спросили: а хочешь пойти в школу, где не придется учить уроки и можно играть в игрушки? Такой был нехитрый план по заполняемости интерната. Конечно, сестра сразу же согласилась.
В середине 1970-х приезжала какая-то московская комиссия и узнала про методики нашего ловозерского образования. Был большой скандал. Многих детей, в том числе мою сестру, перевели в обычную школу. Ну а те, кто успел закончить интернат, так и остались с шестью классами.
Училище
Я всегда была школьной активисткой. Руководила «звездочкой» и отрядом, была председателем совета дружины, участвовала во всем, до чего могла дотянуться. Когда я после восьмого класса собралась поступать в ветеринарный техникум, директор школы меня не отпустил. Сказал: ты прирожденный педагог, давай ты пойдешь в училище, а потом вернешься к нам старшей пионервожатой. Мысль о педагогике мне не очень нравилась, но старшей пионервожатой стать хотелось. И после десятого класса я поступила в мурманское педучилище.
Я была представительницей коренного народа, потому при поступлении мне полагалась льгота. И в самом начале учебы я услышала от преподавательницы: «Эти льготники двух слов связать не могут, а туда же». В тот же день я решила, что учиться не буду, собрала вещи и поехала к подружке.
Такое отношение очень ранит. Зачем нам эти льготы и квоты? Мы такие же люди, как и все, мы все можем сами, без подпорок!
Монологи девушек из национальных регионов России, обратившихся к своим корням
В общем, я обиделась и уехала. В училище меня долго искали. Закончилось тем, что сама же подруга и отправила меня обратно. «Валя, учись, — говорит. — Ты что, хочешь, как я, родить ребенка и сесть дома? Ничего хорошего в этом нет, поверь!»
Когда я вернулась в Ловозеро, должности пионервожатой уже не было. Разумеется, мне как сироте полагалось жилье, но почему-то никто об этом не сказал. И поехала я работать воспитательницей в детском саду за 140 километров от дома. Выбрала село Краснощелье, потому что там жил мальчик, который мне нравился. За него и вышла. И уже будучи глубоко замужем и нося первого ребенка, поступила на заочное отделение педагогического института.
Как я умудрилась его окончить — сама теперь не понимаю.
На сессии ездила сначала с одним ребенком, потом с двумя. Дома — муж, который против, нескончаемое количество домашней работы.
А в одиннадцать вечера, когда вся работа была переделана, в Краснощелье отключали электричество. Тем не менее окончила.
Вспоминаю то время с удовольствием. Я сразу возглавила комсомольскую организацию, стала участвовать в агитбригаде, мы готовили представления, с которыми выезжали к оленеводам, и вообще чудили как хотели. Прекрасная молодежная компания, хорошая, наполненная жизнь. Я приехала туда в 20 и прожила там 11 лет. Там была свобода, почти не было проверок, можно было развиваться по-своему.
Родители
Папа участвовал в войне и вернулся с нее глубоко травмированным человеком. После войны он пять лет не мог демобилизоваться, служил «краснопогонником» — так у нас называли охрану в зонах. Это не отпускало его.
Он начал пить, проявлять агрессию, несколько раз попадал в лечебно-трудовой профилакторий — впрочем, в ЛТП у нас отправляли даже тех, кто просто не имел работы.

Жить в такой обстановке мама не смогла, и они с отцом разошлись, когда мне было шесть лет. Мы с мамой жили в бабушкиной квартире, а отец съехал к двоюродной сестре.
А после этого мама тоже стала пить. Она тяжело переносила отсутствие собственного жилья, бытовую неустроенность, то, что рухнул ее брак.
Нас, детей, было пятеро: два старших брата, мы с моей младшей сестрой и маленький брат, который еще не учился в школе. Однажды днем к нам домой пришла опека и застала его одного — мы были в интернате, мама, видимо, на каком-то очередном празднике. Брата изъяли, а маму лишили родительских прав.
Нам даже не говорили, куда его увезли.
Опека поставила маме условие: если полгода не будет пить, то ей скажут, где находится брат. Она держалась. Но когда через полгода поехала в Кандалакшу, где брат был в детском доме, ей его не отдали. Конечно, после этого запила снова…
Я давно простила ее, я понимаю, что это не была ее вина. Более того, я уверена: если бы ее не вынудили отдать детей в интернат, если бы мы жили дома и она каждый день заботилась о нас, этого бы не случилось. Но ее освободили от этой ответственности против ее воли. А ответственность — это стержень, без которого человеку легче упасть, чем держаться.
Мамы не стало, когда мне было 15. Она упала дома и ударилась головой. В тот вечер я забегала к ней из интерната, она покормила меня курицей с манной кашей, я удивлялась, как это, оказывается, вкусно. Я знаю, что пьяной она не была.
Ее без сознания нашел старший брат, пытался вызвать скорую, но фельдшер отказалась идти на вызов: «Вот еще, вы небось там все перепились-передрались». Позже, уже будучи взрослой, я занималась этой темой. По словам ловозерских старожилов,
в 1960–1970-е годы фельдшеры нередко отказывались выезжать на помощь «этим грязным вшивым лопарям».
Мама ушла в январе, а папу убили в апреле того же года. Он должен был ехать в тундру, в стадо, помогать с отелом. Собрал вещи. Накануне отъезда к нему приходил какой-то родственник, вроде бы они выпивали.
Папа после развода жил у своей двоюродной сестры в Ловозере. Утром она увидела, что собранные вещи так и стоят в комнате. Позже выяснилось, что и в стаде он не появлялся.

Месяц его пытались искать, а потом он приснился кузине и сказал: «Что же ты мимо меня ходишь, а не видишь». Оказывается, все это время его тело лежало прямо у нее в кладовке, в мешке.
Что случилось, мы так и не узнали. А того родственника, с которым он якобы пил в свой последний вечер, позже нашли повешенным.
Наверное, именно тогда я стала менять свое отношение к жизни. Не позволять боли разрушать себя. С теми трагедиями, которые случились в нашей семье, я бы иначе не выжила. И это очень помогло мне в жизни.
Братья и сестра
Мама предчувствовала свою смерть. И незадолго до того несчастного случая говорила со мной об этом. О том, что за меня она спокойна, я выстою перед всеми невзгодами. Что сестру жалко, потому что она ведомая. Что за среднего брата очень тревожится, она предвидела, что тот не проживет и года. Так и случилось — он покончил с собой.
Старшего брата к тому времени уже не было в живых — он покончил с собой в неполные двадцать. Записки не оставил, но накануне к нему приходил милиционер и долго разговаривал с ним о чем-то.
Сестру звали Викой. Вообще-то, мама хотела назвать так меня, но незадолго до моего рождения Валентина Терешкова полетела в космос, и отец заупрямился: только в честь Терешковой, пусть наша дочка стремится к звездам. Он так и называл меня — Звездочкой и Ласточкой.

У Вики поначалу все было хорошо. Жила в Петербурге, вышла замуж, четыре дочки. Но потом муж погиб, и Вика снова вышла замуж. И тогда у них каждый день за ужином стало появляться то вино, то пиво. Мужу-то что, здоровому мужику. А у Вики плохая наследственность. Она умерла в 49 лет.
Младший брат был любимцем всей семьи. Но потом — серия детских домов: Кандалакша, Оленегорск, Апатиты.
Он дважды сидел в тюрьме — на него, саами, да еще детдомовского, проще всего было повесить нераскрытые дела.
Конечно, мы виделись, он приезжал ко мне, но все общение было отравлено его обидой на нас и маму. В Апатитах ему как сироте дали комнату в доме, куда свозили всех маргиналов — отсидевших или пьющих.
Когда ему было 46, он тяжело заболел — цирроз печени. Написал мне письмо, попросил похоронить рядом с мамой. Я сразу примчалась в больницу и забрала его к себе домой. Он весил 37 килограммов, а ведь раньше было семьдесят. Привезла, вылечила пролежни медвежьим жиром — главным лекарством саами, стала ухаживать. Все это время мы часами разговаривали. Я рассказывала, как мы скучали по нему, как искали, как волновались за него. Кажется, его отпустило.
Когда он впервые вышел из дома погреться на солнышке, соседи на меня испуганно косились — все видели, в каком состоянии его привезли.
Решили, видимо, что я колдую.
Может, это и правда была магия — магия внутреннего рода. Когда внутри семьи существуют такие глубокие обиды, никому от этого не лучше. Мы с братом сумели преодолеть эту пропасть, и я очень благодарна за то, что после этого у нас было еще три года общения — уже с легким сердцем.
У него были планы. У него появилась подруга, с которой они жили вместе.
3 марта 2020 года ему исполнилось 49 лет. Я только собралась звонить и поздравлять, как он позвонил сам. Болтали о каких-то пустяках, и вдруг он сказал: «Знаешь, мне кажется, я, как и Вика, не доживу до пятидесяти». Конечно, я ему не поверила. А 12 марта он умер от ковида. Как и обещала, я похоронила его рядом с мамой, где и братья с сестрой тоже лежат. Но все еще не могу осознать, что никого из моих родных уже нет. Мне легче думать, что они ушли в тундру.
Будущее
Если мы заявляем о своих правах, часто слышим в ответ: «Так идите себе и живите в тундру, кто вам мешает?» Ну, во-первых, мешает то, что самовольно занять удобную территорию нельзя. Нужно, чтобы как минимум власти выделили участок. А участки выделяют такие, где жить нельзя. В первую очередь — потому что туда невозможно добраться и привезти необходимое для обустройства и жизни.
Традиционное оленеводство практически разрушено. Во-первых, все частные олени находятся в общем стаде. Во-вторых, на оленях больше почти никто не ездит. Ездят на снегоходах. Казалось бы, это прогресс, но что на выходе? Исчезает связь людей и оленей, олень больше не друг и помощник, а продукт. Да, вы таким образом сможете забить больше оленей. Но стоит ли это разрушения традиционных связей, обычаев?

Единственная организационная форма, доступная саами, которые хотели бы, как раньше, жить в тундре с оленями, — это община. Но там огромное количество ограничений и условий. Общины могут встречать туристов — но не могут им ничего продать. По факту, община организована так, что прокормить себя она не может.
Вместо сохранения традиционного образа жизни нам предлагают лубок. Вместо прав — конкурсы танцев. Но нам не нужны конкурсы танцев! Сказать, что мы коренной народ, у нас были земли, формально можно. Но есть риск, что обвинят в нарушении территориальной целостности страны.
Есть сообщество женщин (я в их числе), которые пытаются сохранить хотя бы элементы нашей идентичности: мы занимаемся традиционным рукоделием, носим народные костюмы. Но ведь это именно элементы. Мужчины поддерживают традиционные промыслы: силки на глухарей, рыболовство. Это хорошее подспорье, но основа нашего традиционного уклада — оленеводство. Есть даже организации, которые поддерживаются властями, но их возможности очень ограничены.
Как женщины коренных народов России сохраняют свою культуру в одежде и украшениях
Бытового национализма, неприятия «лопарей» среди русского населения, пожалуй, стало поменьше, но объясняется это тем, что практически все ассимилировались. Если я, например, еще застала традиции и знаю, что такое тундра, то моя сестра — уже нет, а брата вообще силой выдрали из его среды и переместили в чужую.
Ученые-этнографы всегда отмечали интересную особенность саамского народа: наша численность не менялась веками. Нас всегда было от полутора до двух тысяч — очень мало. А ведь саамы даже не освобождены от мобилизации, хотя в царское время представителей коренных народов не забривали в рекруты.
Когда-то мой сын писал курсовую работу по родословию, и заголовком было название письма № 31 Дмитрия Лихачева «Круг нравственной оседлости» из книги «Письма о добром и прекрасном».
Лихачев там говорит: «Привязанность к семье и дому создается не нарочно, не лекциями и наставлениями, а прежде всего той атмосферой, которая царит в семье. Если в семье есть общие интересы, общие развлечения, общий отдых, то и это очень много. Ну а если дома изредка рассматривают семейные альбомы, ухаживают за могилами родных, рассказывают о том, как жили их прабабушки и прадедушки, — то это вдвойне много».

Несколько лет назад мне очень повезло — удалось в компании еще нескольких женщин пожить в тундре. В брезентовой куваксе, без связи, без электричества, с маленькой самодельной банькой. Солили рыбу, заготавливали морошку, купались в озере. Поехали за ягодами, но не смогли уехать, задержались на два месяца.
Мне давно не было так хорошо и спокойно. Я как будто вернулась в детство. Мы не строили планов на день — день как будто сам показывал нам, чем следует заняться. Сегодня тепло, а завтра может быть холодно — значит, заготавливаем дрова, собираем валежник, распиливаем. Закончился хлеб — я пеку рисське. Сразу вспомнились все навыки, которые я получила в детстве от бабушки.
За те два месяца я поняла, что культура моего народа — это не только история, а конкретные навыки и образ жизни, которые можно сохранять. Вернуть все полностью, конечно, невозможно: земли, привычки, люди — все изменилось. Но можно сохранять знания, практики и связь с природой. Я хочу, чтобы полторы тысячи саами помнили, кто мы есть, а молодежь понимала, как это — жить в тундре и любить ее.
Как удмуртские активистки соединяют феминизм и национальную культуру
История предпринимательницы, которая ведет бизнес на маркетплейсе, растит троих детей и спасает котов
Как удмуртские активистки соединяют феминизм и национальную культуру
Как историня из Казани работает с культурной памятью и при чем тут «Слово пацана»
Как возник и почему может закрыться единственный в Карелии кризисный центр для мам, пострадавших от насилия