Приказано идти на мясо Как гендерные роли времен Сталина до сих пор втягивают россиян в войны. Объясняет политолог Денис Греков
*** [запрещено Роскомнадзором], которую ведет путинский режим, продолжается в том числе за счет эксплуатации традиционных гендерных моделей в российском обществе. Впрочем, опора эта не тотальная, поскольку, как показало происходящее в последние месяцы, модели эти оказались не совсем такими, какими бы их хотела видеть российская власть. Похоже, что еще большая трансформация гендерных ролей российское общество ожидает после «спецоперации».
Политолог Денис Греков по просьбе «Гласной» рассуждает об этих изменениях, а также о том, в каких особенностях гендерного поведения режим видит свою опору, а в каких — опасность для себя.
***
Можно выделить два основных типа гендерных моделей — модернизированные и посттоталитарные. Посттоталитарные гендерные модели стыкуются с так называемой негативной идентичностью, про которую достаточно много писал Лев Гудков. Для них характерен традиционализм, и в целом они скорее патриархальны. Эти модели сформировались во время сталинского тоталитарного режима. Раннебольшевистский утопический проект раскрепощения женщин и реформы семейных отношений, представленный идеологами вроде Коллонтай, сначала разрушил прежние модели, а затем, в период окончательного формирования тоталитаризма, был свернут. Большевистская тенденция «рассемеивания» и политической мобилизации женщин довольно быстро вернулась к имперской модели семьи. При этом официально советская пропаганда не отказалась от тезиса про освобождение женщин и уравнивание их в правах с мужчинами. Несомненным достижением советского периода были равные избирательные права и «допуск» женщин в сферы труда и политики.
Однако то, что внешне выглядело как «новая» традиционная семья, на деле мало ее напоминало.
Фактически тоталитарное государство изменило патриархальные гендерные модели, создав двойную нагрузку на женщину, от которой ожидалось, что на производстве она будет работать, как машина, а дома «рожать, как корова». С одной стороны, женщина снова воспринималась в первую очередь как производящий и репродуктивный ресурс. С другой — теперь это был не ресурс для отдельного аграрного домовладения, а ресурс для индустриализированного тотального государства. Можно сказать, что женщина стала коллективной собственностью.
Исследователи описывают это как второй этап формирования женской гендерной модели в современной России. То есть с начала тридцатых до середины пятидесятых годов прошлого века господствует так называемая тоталитарная андрогиния — попытка создать бесполого «советского человека»: «Об этом периоде можно говорить как о времени почти безраздельного (исключение составлял небольшой слой столичной номенклатуры) господства этакратического контракта “работающая мать”. Это был период жесткой экономической мобилизации женщин, закономерно приведший к культивированию бесполости. Лучшим выражением стремления к тоталитарной андрогинии стало клише “советский человек” — понятие, совсем не исключавшее, а как раз предполагавшее эссенциализм и сексизм».
Мужская тоталитарная гендерная модель тоже выстраивалась как внешне сходная с патриархальной. Но претерпела более сильную архаизацию и в чем-то даже деградацию. Если до революции мужчина в первую очередь был владельцем домохозяйства и реальным главой семьи, то теперь в семье ему предписывалась роль скорее представительская. Причем не свою семью он представлял, а наоборот — в семье представлял тотальную структуру власти. Частная забота об интересах своей семьи была табуирована в массовом тотальном государстве.
Более того, тоталитарное советское общество было на всех уровнях милитаризовано.
Предлагаемые мужчинам роли «активного строителя социализма/коммунизма», «защитника родины», «творца» и «созидателя» интерпретировались в конечном счете через оптику подготовки к войне.
И мужчина должен был осознавать себя теперь не как владелец конкретного домохозяйства, а как часть массы, посвященной либо увеличению военно-политической мощи страны (гражданские, партийные, промышленность), либо достижению победы в войне (партийные и военные). Массовая военная подготовка, пионерская организация, образование и героика в кино и литературе насаждали именно такую мужскую субъектность. Однако в абстракции будущей «победы коммунизма» табуировались и терялись любые конкретные связи с благом семьи. Если мужчина в аграрном хозяйстве понимал некую зависимость благополучия семьи от включенного женского труда и мог представлять какие-то конкретные действия, ведущие к процветанию, то мужчина в семье тоталитарного общества был «вовне». От его активности зависело лишь его карьерное продвижение, а связь процветания родины и блага семьи вовсе была абстрактной. Труд женщины при этом влиял только на его комфорт пребывания дома.
Кроме того, мужчины сами по себе были кастой жертвенных «политических животных» — физическим ресурсом для политической жизни или увеличения мощи государства. Они существовали, чтобы отдавать свои жизни на войне, тогда, когда будет отдан приказ. Рабочие и специалисты сталинского времени также рассматривались как жертвенный ресурс для достижения промышленных целей, связанных с войной. Внутри этой структуры личную волю субъект мог проявить только в рамках выполнения поставленной задачи, и инициатива была возможна, опять же, только в рамках поставленной задачи. Точно так же путями вертикальной мобильности оставались армия и партийно-административная карьера, в которых вся логика продвижения определялась не инициативностью субъекта, а его умением отказаться от субъектности и совершать действия внутри логики системы. То есть фактически мужчина не мог распоряжаться своей субъектностью как ему угодно. Но и не только субъектностью — права на какую-то особую телесность или телесные границы у него в принципе не было. Государство чисто физиологически оценивало мужчину как боевую человеко-единицу и производило вторжение в ее границы, например, уже при отборе по физической пригодности в массовую армию.
То есть весь опыт мужского был связан с войной или подготовкой к ней, а также научением практикам психологического и телесного самоотчуждения. Вот откуда берется это «не служил — не мужик».
Такие важные части мужской гендерной модели, как опыт отцовства, опыт заботы о благе своей семьи и домохозяйства, опыт эмпатичного выстраивания отношений — подвергались вытеснению
и существовали как бы на теневой и незначительной стороне жизни во всем, что напрямую не регулировалось биополитикой государства, моральным кодексом «строителя коммунизма» или нормами «советского человека». Фактически чем более близок был мужчина к идеалу «советского человека», тем бесполезнее он был в рамках нормальной человеческой жизни — как отец, как мужчина, способный поддержать, понять или взять на себя ответственность за семью. Прежде всего потому, что он как бы и не представлял собой существо с собственной инициативой, а лишь представительствовал от имени тотальной власти. Это представительство было еще и довольно уродливым, поскольку на большинство реальных проблем мужчина мог ответить только «а что тут поделаешь». Оно ограничивалось почти полным отсутствием возможности влиять на вертикальную мобильность, выбор места жизни или хозяйственной модели для своего домохозяйства. Да и банальной нищетой советских граждан.
Биополитика сталинского режима, таким образом, формировала специфические гендерные модели. Мужчина был иерархически встроен в структуру советской тотальной власти как военно-политический ресурс. Именно ресурс, а не организм — его тело было частью тела тотального государства, и это отчуждение было закреплено в гендерной модели. Субъективно из-за этого мужчины воспринимали свое тело скорее как механизм. Отсюда наследуется нечувствительность к телесности и ее потребностям. Табу на чуткое ощущение тела выгодно для исправного несения военной службы или в тяжелом и вредном физическом труде. Так что традиционное пренебрежение советских мужчин профилактикой проблем со здоровьем, например, тоже можно рассматривать внутри этой психоэкономии. Они изначально символически героизируют себя как расходный материал для тотальной общности, во-первых. А во-вторых, в рамках такой героизации ими усвоено игнорирование любых дискомфортных ощущений от тела, пока это возможно.
Женщина тоже была встроена в тоталитарную биополитику, но иначе. В первую очередь как репродуктивный и политэкономический организм. Лишь мизерная часть женщин могла делать политическую или административную карьеру, до определенного уровня. Несмотря на формальное трудовое равноправие, до войны женщин в основном привлекали на «женские работы» — в некоторые промышленные сферы, сферы торговли, образования и медицины, аграрного труда. Что не значит, что труд в этих сферах был легким. Они просто считались женскими. Предпочитаемыми социальными качествами женщины были готовность к сервису, терпеливость и готовность рожать.
Обе гендерные модели ярко реализованы в советском и позднесоветском искусстве. Классический фильм про абьюзивные отношения во всех формах — «Москва слезам не верит» — например, прекрасно их демонстрирует.
Но если мы посмотрим на современные события, то увидим, что поведение многих российских граждан, связанное со «спецоперацией» и мобилизацией, также укладывается в эти модели. Все происходящее нормализовано: государство приказало идти на мясо — что ж, значит, пора! Интересен анализ доступных коллективных жалоб мобилизованных. Большинство жалоб сводится к тому, что мобилизованных не обеспечили оружием и снаряжением, а также плохо организовали обучение или вовсе не обучали перед отправкой в бой. То есть сама по себе отправка на фронт, вопрос оправданности и целей войны не вызывает никакого дискомфорта. И не в силу какого-то мифического «рабского сознания», а именно потому, что так работает посттоталитарная гендерная модель у мужчин. Они ощущают причастность и героизируют себя как расходный материал для целей тотальной общности.
Так же воспринимают свою миссию и женщины, которые отправляют мужей, сыновей или братьев в военкоматы, — они действуют исключительно в логике обслуживания процесса и снабжения его всем необходимым,
поддержки и готовности жертвовать свой сервисный и репродуктивный «вклад» в тотальную общность.
Понятно, что работа этих гендерных моделей фактически всегда сводится к тому, что выгоду от жертвы получают лишь власть имущие, но не само общество. Но это расхождение как раз и рационализируется в рамках приведения к «отыгрыванию» посттоталитарных гендерных моделей — как «необходимая жертва», «миссия» или «большая жертва ради своих, пусть заодно мелкие выгоды получат и те, кто не заслуживает». Собственно, именно через такую психоэкономию путинская пропаганда и сам режим и эксплуатируют людей.
Модернизированные гендерные модели начали формироваться в биополитике вместе с появлением сферы приватного, послаблениями в области репродуктивного контроля и общего роста образованности и социальной независимости как женщин, так и мужчин. Естественно, что интенсивнее всего этот процесс шел в городах, хотя и там довольно медленно. Фактически происходил откат к дореволюционным гендерным конструкциям, поскольку постепенно появлялись возможности для ведения индивидуального домохозяйства. Роль женщины по-прежнему сводилась к традиционным патриархальным моделям и оформлялась дискурсивно в соответствии с ними. Однако уже после 1991 года ситуация стала меняться. Помимо традиционалистского дискурса и требований к женщине, все больше устанавливались равноправные и инклюзивные гендерные модели, которые особенно быстро стали оформляться у населения мегаполисов с начала 2000-х — на волне экономического роста, повышения качества жизни в крупных городах и расширения опыта, пришедшего вместе с открытостью страны.
Модернизированная российская идентичность тесно связана с укреплением культуры психологического благополучия, интересом к феминизму и вообще вопросам гендерного равенства, толерантным отношением к другим гендерным моделям. Для носителей этих моделей неприемлемо любое насилие — от семейного до государственного. И приоритет государства в формировании гендерных моделей не признается в принципе. С чем и связаны агрессивные попытки архаизации и насаждения посттоталитарных гендерных моделей путинским режимом. Носители модернизированных гендерных моделей видят в этом прямое вторжение в их сферу приватного — то есть прямое насилие. И естественно, привлечь их на войну с помощью примитивной героизации принесения себя в жертву уже нельзя. Более того, фундаментальной частью таких моделей, как женских, так и мужских, является равноправие. Поэтому любые попытки репродуктивного давления или присвоения тела как государственного имущества будут носителями этих моделей отвергаться. Что мы и видим у большинства, настроенного против войны.
Вероятно, дисбаланс между «старой» и «новой» гендерными моделями проходит по линии мужчины — женщины. По субъективным ощущениям, женщины куда чаще протестуют, готовы принимать решения, идущие вразрез с государственным и социальным давлением по параметрам гендера, брать ответственность и проявлять инициативу. В то время как мужчины чаще склонны либо к пассивному избеганию, либо к разной степени подчинения.
Судя по всему, после этой *** [запрещено Роскомнадзором] дисбаланс усилится. Женщинам с модернизированной гендерной моделью станет сложнее, поскольку
вернувшиеся со «спецоперации» мужчины будут еще больше архаизированы, пассивны и в целом травмированы, как физически, так и психологически.
Можно предполагать, что если в скором времени не произойдет демократизации, то режим снова будет стараться опираться на архаичные гендерные конструкты. Фактически выходит так, что любой авторитарный или фашизоидный режим зависит в части легитимации своей власти именно от степени архаичности гендерных моделей, поэтому власти и стремятся максимально подавить любую модернизацию в этой сфере. Соблюдение прав женщин угрожает им, поскольку разрушает основу их аппарата насилия — биополитику в области завладения мужской субъектностью и телесностью.
Екатерина Пачикова — о новой инициативе российских властей и отношении к чайлдфри в обществе и государстве
Юристка Дарьяна Грязнова — о том, как ООН пытается влиять на ситуацию с абортами в Польше
О чем на самом деле нам говорит история, сочиненная подростками и раздутая СМИ
Как день борьбы за равные права превратился в праздник «женского счастья» — с розами и мужчинами на час
Мнение радикальной феминистки