" style="position:absolute; left:-9999px;" alt="" />
Дневники

«Так страшно за русскую свободу» Дневник Рашели Хин-Гольдовской (1863–1928)

27.11.2020читайте нас в Telegram

Рашель Мироновна родилась в семье преуспевающего еврейского фабриканта в уездном городке Горки Могилевской губернии, а в 14-летнем возрасте переехала вместе с семьей в Москву. Поступив в 1880 году на Высшие медицинские курсы в Петербурге, она быстро разочаровалась в медицине и уехала в Париж, где некоторое время училась гуманитарным дисциплинам в Коллеж де Франс и много общалась с И.С. Тургеневым — эти встречи она запомнила на всю жизнь. После возвращения в Москву Рашель Мироновна выходит замуж за помощника присяжного поверенного Соломона Фельдштейна; в 1884 году появляется на свет их сын Михаил. Но в 1886 году брак фактически распадается из-за романа Рашели с коллегой мужа, Онисимом Борисовичем Гольдовским — и Фельдштейн, и Гольдовский были тогда помощниками знаменитого адвоката Александра Урусова. Первый муж категорически отказывался дать ей развод — и в 1894 году Рашель Мироновна принимает католичество, что автоматически приводит к прекращению ее брака с иудеем Фельдштейном. Для того, чтобы вступить наконец в законный брак с фактической супругой в 1900 году, Гольдовскому тоже пришлось креститься — он, однако, выбрал лютеранство. К этому времени Гольдовский — уже известный и преуспевающий адвокат, не забывающий, впрочем, и об общественной деятельности, а с 1905 года он принимает активное участие в создании и деятельности партии конституционных демократов.

Хин начала писать и публиковаться в начале 1880-х, вскоре после возвращения из Парижа, а в 1890-е — 1900-е годы она становится довольно популярной писательницей, автором нескольких повестей и пьес с автобиографическими элементами, уделяя много внимания двум «вопросам», будоражившим тогда умы либеральной общественности — женскому и еврейскому. Так получилось, что Хин с молодости общалась с очень многими заметными в интеллигентном московском обществе людьми — адвокатами, политиками, писателями, поэтами, публицистами, музыкантами. Дом Гольдовских в Староконюшенном переулке со временем становится своего рода литературно-художественным салоном, хотя сама Хин не любила это слово. Она близко дружила, например, с юристом Кони, философом Владимиром Соловьевым, поэтами Бальмонтом и Волошиным (который посвятил ей стихотворение «Я мысленно вхожу в ваш кабинет…»), общественной деятельницей Кусковой, писателями Леонидом Андреевым и Алексеем Толстым. После прихода к власти большевиков Хин оставалась в Москве. В 1921 году ей удалось выехать в Германию «для изучения новейшей детской литературы и детского искусства и лечения», но меньше чем через год, после смерти в Москве мужа, она вернулась. После этого Хин состояла во Всероссийском союзе писателей и была членом Общества любителей российской словесности при Московском университете, но, насколько известно, не публиковалась. Единственная ее публикация при советской власти, воспоминания об А.Ф. Кони, вышла уже посмертно, в 1929 году. Рашель Мироновна вела дневник на протяжении как минимум 30 лет, однако опубликована лишь сравнительно небольшая его часть. В отличие от многих женских дневников того времени, Хин очень мало пишет о личной жизни, своих чувствах и семейных перипетиях. В гораздо большей степени это яркие, эмоциональные, но написанные точным и иногда довольно хлестким языком заметки об окружающих Рашель Мироновну людях и происходящих на ее глазах (или описанных этими людьми) событиях. Мы выбрали самые интересные записи из самого драматичного для России периода — с начала царствования Николая II до конца 1917 года.

Источники: prozhito.org/person/1145
Фото: Р.М. Хин. 1900 | РГАЛИ

Эпизод 1. «Нелепая страна — наша Россия. Всё в ней происходит не вовремя и некстати — либо слишком рано, либо слишком поздно…»

31 октября 1894 года (31 год)

Я совершенно одна в доме. Все пошли смотреть похоронную процессию государя, которого сегодня увозят в Петербург. Я видела эту процессию вчера из квартиры знакомых, которые живут на Мясницкой. Вчера привезли тело из Ливадии и одну ночь оно оставалось в Архангельском соборе. Процессия чрезвычайно длинная, очень богатая, пышная, но не скажу, чтобы живописная. Я смотрела в бинокль и отлично видела лица. Почти все были в полной дисгармонии с печальным и, как бы ни относиться к личности Александра III, со значительным характером события. (Ведь никто не знает, кто и что такое Николай II. Может быть, будет «еще хуже».) По улице тянулся бесконечный ряд людей с тупыми, безразличными или ухмыляющимися физиономиями. Депутаты были бы очень похожи на театральных статистов, если б они держались торжественно, а то они поминутно сбивались, догоняя друг друга. Предводитель дворянства кн. Трубецкой, в пенсне на посиневшем от холода носу, болтал, смеялся и упорно разглядывал публику в окнах. Городской голова Рукавишников хлопал в ладоши, чтобы согреть руки, как это делают извозчики в сильные морозы. (Как раз перед нашими окнами произошла какая-то заминка и процессия стояла на месте минуты три или пять.) <…> Молодой император прошел совсем около нас. Это небольшого роста худой человек, с добрым и симпатичным, совсем молодым лицом. Все у него, как у миллиона молодых людей его возраста. Но он «Божией милостью» избавлен от трех четвертей страданий, терзающих человечество. Зависть, самолюбие, нужда, искательство, унижения, — все это для него лишь абстрактные представления. Наука, искусство, природа, любовь — к его услугам. Чего еще? Живи и благотвори копошащимся внизу смертным!

Похоронная процессия императора Александра III на улицах Москвы. Рисунок А.А. Чикина (1894) | Государственный Эрмитаж

23 января 1895 года (31 год)

На той неделе (кажется, 17-го) молодому императору представлялась депутация от земств по случаю его бракосочетания. Подавались адреса и подарки (на несколько миллионов). До этого в публике и даже в печати прошли слухи, что некоторые земства (особенно называли Тверское) в своих адресах «намекают» о конституции. С новым царствованием все почему-то стали надеяться на «новый курс»… Повсюду рассказывались умилительные анекдоты о доброте, мягкости и «простоте» молодого государя. Особенную сенсацию производил рассказ о том, как молодой царь пешком, без охраны, без свиты, вдвоем со своей невестой гулял по Невскому, зашел с ней в магазин и купил ей пару перчаток. Эта «пара перчаток» a fait le tour de la Russie et du mond [обошла всю Россию и весь мир (фр.)], об этом живописали все иностранные корреспонденты: в этом «предчувствовали» зарю новой исторической эры. И вот, отвечая тверским земцам на всеподданнейший адрес, государь взволнованный голосом выкрикнул, что надо оставить «бессмысленные мечтания». Говорят, что державший золотое блюдо с хлебом-солью тверской предводитель дворянства был так потрясен, что чуть-чуть не упал в обморок и уронил блюдо. Говорят, что депутаты оцепенели от ужаса, что в зале царило мертвое молчание и что только небольшая группа придворных и гвардейских офицеров кричала «ура». «Говорят» вообще очень много; только недавние восторги и чаяния сменились унынием. Газеты сразу очнулись от «бессмысленных мечтаний» и пишут суровые статьи о вреде «тумана» и о том, как хорошо, что все стало «ясно».

22 мая 1896 года (33 года)

Ужасное известие из Москвы. На Ходынке, во время народного праздника по случаю коронации, было будто бы раздавлено 3000 человек. Об этом ужасе телеграммы во всех здешних газетах. Господи, Боже мой! Вот так начало нового царствования!

11 февраля 1902 года (38 лет)

Уж несколько дней, как у нас студенческие беспорядки. Арестовано, говорят, 850 человек. Грустно это всё до чрезвычайности. Можно подумать, что вся цель студенческих манифестаций сводится к тому, чтобы собрать сходку в актовом зале, пошуметь, впустить в университет полицию, которая препровождает господ студентов в Манеж и оттуда в Бутырки. Это какой-то неизменный цикл, освященный традицией ритуал.

По всей России идет точно волна студенческих выступлений. В Киеве было уличное побоище, были вызваны драгуны и казаки, несколько человек убито, университет и политехникум закрыты. В Харькове тоже в этом роде. Кони мне пишет, что в Петербурге беспорядки всё разгораются и носят явно политический характер. Профессор Ланговой (Сергей Петрович) рассказывал нам, что у них в Техническом училище была в четверг большая сходка. Восемь делегатов явились к директору и от имени товарищей потребовали его на сходку. Директор сказал, что он должен посоветоваться с профессорами. Делегаты дали ему 10 минут на «размышление». Он по телефону запросил попечителя, как поступить. Попечитель разрешил ему идти к студентам. Когда он появился на сходке, студенты заявили ему, что училище закрыто, ибо академической свободы не может быть там, где нет свободы политической. Затем, распевая «Марсельезу» и «Дубинушку», студенты гурьбой вывалили на двор, разложили там костер и сожгли «Временные правила». Совершив этот гражданский акт, они пришли в инспекторскую и затянули хором панихиду… перепуганным членам инспекции!

В университете сходка происходила в субботу. Уже с двух часов Моховая, Никитская, Тверская и Манеж были оцеплены конными жандармами. <…> Между тем, 600 студентов заперлись в Актовом зале, объявив, что они просидят там до утра. Вечером полиция предложила им добровольно перейти в Манеж, дав на размышление 20 минут. По истечении этого срока полиция взломала двери, и студенты были препровождены в Манеж силой. Даже профессоров, остававшихся в здании университета, выпускали «на волю» не без затруднений.

На женских курсах тоже волнения. Курсистки выгнали из аудитории… самого Владимира Ивановича Герье! После этого «подвига» они тоже очутились в Манеже и Бутырках. Арестовано несколько гимназистов. Мальчикам сунули «прокламации», они их стали громогласно читать товарищам… Ну, и готово! Вообще — российский кавардак! Из этого ничего хорошего выйти не может. Вместо взрослых и смелых манифестируют юноши и дети…

Очень болен Толстой. В газетах эти дни были самые тревожные бюллетени. Если Лев Николаевич умрет теперь — могут разыграться большие скандалы. Атмосфера до крайности напряженная. Нелепая страна — наша Россия. Всё в ней происходит не во время и некстати — либо слишком рано, либо слишком поздно…

Комиссия по выборам руководства студенческим движением в Московском университете. Фотография Александра Гринберга.1905 | «История России в фотографиях»

12 марта 1902 года (39 лет)

«Московские ведомости» выпустили в добавление «Правительственное сообщение» с приговором по студенческим беспорядкам. 25 человек передаются «в распоряжение» Иркутского губернатора на сроки от двух до пяти лет. 567 человек приговорены к заключению в Архангельскую тюрьму сроком от 3-х до 6-ти месяцев. 14 человек освобождены. Это в Москве.

На той неделе в почетные члены Академии по разряду изящной словесности был избран Горький. А через несколько дней появилось правительственное разъяснение, что выборы следует считать «недействительными», ибо Академия Наук не была осведомлена, что Алексей Пешков находится под следствием по какой-то статье… Это, по крайней мере, пикантно… Чехов и Короленко, возмущенные такой наглостью, отказались от звания почетных академиков. Бедный Анатолий Федорович Кони! Ему должно быть ужасно неловко. Хорошо Чехову и Короленке — взяли и вышли… Ну, а сенатору, особе 4-го класса, это не так-то легко.

19 апреля 1903 года (40 лет)

В Кишиневе произошел чудовищный погром. В течение трех суток — на Пасху — грабили и убивали евреев. По официальным сообщениям, людей выкидывали из верхних этажей на мостовую, насиловали женщин, «наносили удары, как по каменным стенам». По частным письмам: детям выкалывали глаза и бросали их в отхожие места. Полиция бездействовала. Несмотря на то, что о погроме все в городе говорили, еще Постом ждали его, несмотря на то, что видные представители еврейского общества обращались к губернатору с просьбой принять меры для предупреждения «бесчинств» — губернатор решительно ничего не предпринял. Газета «Бессарабец» каждый день разжигала и науськивала чернь на евреев. Во время погрома христиане, «интеллигенты», в праздничных нарядах расхаживали и разъезжали по городу и смотрели, как бьют ж*дов. Никто не заступился. Всем было всё равно. По газетам, убитых 45 человек, по частным (письмам) — больше трехсот… Какой срам!

1 мая 1903 года (40 лет)

Кишиневский ужас, бесстыдное «правительственное сообщение» о «беспорядках», совершенных «темной толпой», улюлюканье нашей замечательно консервативной прессы и рабское равнодушие общества… «Новое время» почти хвалит погромщиков: это, мол, разгулявшееся русское молодечество, «которое устало терпеть ж*довскую эксплуатацию»…

Отозвался Толстой. Стороженко послал ему текст телеграммы, которую предполагалось послать городскому голове Кишинева с выражением сочувствия жертвам. Толстой согласился дать свою подпись и даже прислал собственный текст, который гораздо лучше того, что ему предлагали.

7 мая 1903 года (40 лет)

А Толстой пожалел даже о своем «телеграфном» сочувствии кишиневским евреям — и прибавил к нему «послесловие» в виде письма к Д.С. Шору. В этом письме он заявляет, что не настолько знаком с еврейским вопросом, чтобы выступать печатно. Кишиневское позорище настолько вышло из «нормы», что замолчать его невозможно, и общественный котел кипит и брызжет в разные стороны. Горький написал очень горячую и искреннюю статью в «Курьер». Настоящее воззвание. Сомнительно, однако, чтобы цензура его пропустила.

Очень хорошее слово на тему «о кишиневских зверствах» произнес житомирский епископ Антоний. Настоящая проповедь христианского пастыря — живая, добрая, умная и сильная. Иоанн Кронштадтский тоже произнес слово, но крайне шаблонное.

В либеральной прессе — филантропическая размазня, а в не-либеральной — обычное шулерство.

16 мая 1903 года (40 лет)

В Кишиневе происходило что-то выходящее из пределов наших русских безобразий. Какой-то садизм в жестокости. Пишут, что полотно мочили в еврейской крови и из этого «материала» делали флаги. Одного старика-еврея заставили топтать ногами Тору — и, когда он не согласился, облили его керосином, зажгли, подвесили и рвали перед ним Тору с гиканьем и свистом… Это уже не испанские костры инквизиции ad majorem Dei gloriam [к вящей славе Божией (лат.)], а какой-то бесовский шабаш… А Лев Николаевич написал Шору, что он «не публицист» и не может откликаться на «злобу дня»… А Толстой ведь гений, учитель жизни, апостол очищенного христианства, как считают его последователи. Покойный Владимир Соловьев говорил, что Лев Николаевич считает себя выше Христа. И вот, произошло страшное событие, кровавая оргия, каннибальская тризна над убитыми стариками, женщинами, детьми. Епископ Антоний содрогнулся и крикнул безумцам: «Очнитесь, людоеды!..» А Лев Толстой, отвергающий всех попов, все церкви, все армии, государство, проповедующий любовь ко всем людям и к каждому человеку в отдельности, проповедующий, что каждый человек послан на землю Богом-Отцом для совершения предназначенной ему работы, — вдруг, когда совершилось ужаснейшее злодеяние, забывает свою проповедь и пишет Шору, что он «не публицист», что он любит евреев как братьев, так как все люди — дети единого Бога-Отца, но заступаться за них не может, т. к. он в еврейском вопросе не «специалист»…

26 января 1904 года (40 лет)

Война с Японией! Только этого не хватало!

31 января 1904 года (40 лет)

Какая тяжелая атмосфера! А ведь война только начинается. Толпы всяческого сброда запружают улицы, орут: ура! Требуют, чтоб «выходила музыка»… Вчера с концерта пришлось возвращаться в объезд. Черная горланящая волна. Кто-то пьяным голосом ревел: «У-у-ррр-а-а-а! и больше ни с-с-с-лло-ва!!!» С час назад наши Петровские Линии были запружены толпой. Она стояла у гостиницы «Россия» и требовала, чтобы к ней вышел оркестр. Оркестр не вышел, и толпа разошлась. Пока — это мирные манифестации. Но это, конечно, дикая орда, которую деморализовать и разнуздать ничего не стоит…

24 мая 1904 года (41 год)

Третьего дня в гельсингфорсском сенате молодой финляндец Шауман стрелял в генерал-губернатора Бобрикова, нанес ему три раны и затем двумя выстрелами в сердце покончил с собой. Бобриков умер вчера ночью после операции. Его ненавидела вся Финляндия — так хорошо он проводил «истиннорусскую haute politique» [высокую политику (фр.)]. Зловещее, мрачное время.

10 июля 1904 года (41 год)

Сегодня Москва хоронила Чехова. С Николаевского вокзала до Новодевичьего монастыря гроб несла на руках молодежь. Зато в Петербурге отличились. Встретить прах Чехова собралось человек 15-20. Гроб прибыл в товарном вагоне для провозки свежих устриц (!). Не было ни священника, ни певчих. По «счастливой случайности» в это же время прибыло из-за границы тело генерала Обручева, которого дожидалось на вокзале блестящее общество. Встречавшие тело Чехова упросили священника и певчих отслужить литию и у вагона «для устриц», приютившего Антона Павлыча. Из «блестящего общества» отделился только один человек, министр кн. Хилков, подошедший поклониться праху знаменитого писателя.

Вынос гроба с телом А.П. Чехова из вагона на Николаевском вокзале в Москве. 10 июля 1904 г. | Иллюстрированный журнал «Искры», №28, 1904. С. 1

16 июля 1904 года (41 год)

Привезли с почты газеты. Вчера утром убит Плеве. Когда он подъезжал к Варшавскому вокзалу, какой-то молодой человек в фуражке железнодорожного ведомства бросил под карету бомбу. Взрыв был так силен, что слышно было за полторы версты. Карету разорвало, у министра голова и тело превращены в клочья, кучер убит, много случайных жертв. Всё ужасно… «и нормальный устав нашей жизни и его экстраординарный корректив» — бомбы…

29 ноября 1904 года (41 год)

Живем в каком-то чаду… Ложимся в 2-3 часа ночи, а то и позже. И не мы одни так, а все, кого ни спросишь…Москва точно с ума сошла. Всюду одни и те же разговоры: о конституции — ni plus ni moins [ни больше, ни меньше (фр.)]. Одни иронизируют, другие торжествуют, третьи сомневаются, четвертые уповают, пятые трепещут, но все — оптимисты и пессимисты, консерваторы и либералы, флегматики и сангвиники, старики, студенты и даже актеры — все чего-то ждут, ждут скоро, с часу на час, ждут напряженно и трепетно.

1 декабря 1904 года (41 год)

Утром вернулся из Петербурга Онисим Борисович. Настроение там тяжелое. Побоище (28-го) на Невском было такое, какого еще не бывало. Дворники и городовые беспощадно избивали женщин, завлекая их во дворы, топтали упавших ногами… Горничные в «Европейской» гостинице, глядя на этот ужас, падали в обморок. Н.В. Муравьев, министр юстиции, совсем было собравшийся уходить, раздумал и, по словам Анатолия Федоровича, страшно повеселел. Петербургский университет закрыт. И у нас «начинается»… С час назад пришел из университета Миша, страшно бледный и взволнованный, и рассказал, что в актовом зале заперты по приказанию ректора студенты — человек 600, собравшихся на сходку. В соседних аудиториях шли лекции и зачеты. Оттуда тоже не выпускали ни студентов, ни профессоров (поэтому и Миша, сдававший какой-то зачет, просидел в аудитории лишних два часа). Но затем он и еще несколько студентов как-то проскользнули с приват-доцентом Краснокутским. Миша говорит, что он в первый раз почувствовал, что такое «капкан».

26 декабря 1904 года (41 год)

Не до праздника. Все возмущены. Поражение под Порт-Артуром — это не трагедия, а трагический скандал. Позор, срам… Не было боевых снарядов, на 200 японских выстрелов наши несчастные могли отвечать едва одним. Ни провианту, ни медикаментов. Ели тухлое собачье мясо, самые ужасные операции несчастные раненые терпели и несчастные доктора делали без хлороформа, а японские гранаты убивали в госпиталях раненых и врачей. Наших взято в плен больше 32.000 , из них раненых — 15.000. Генералы, адмиралы, полковники… Весь наш флот уничтожен. Какой лакей, этот хваленый Стессель! Теперь он шлет такие телеграммы: «Государь! Суди нас, но суди милостиво! Люди стали тенями…» А всё время сыпал такие хамские депеши: «Счастлив донести…», «Люди рвутся в бой…», «Дух отважный…», «Всего вдоволь…» (негодяй!).

18 января 1905 года (41 год)

Не знаю, с чего начать… В Петербурге продолжаются «Варфоломеевские ночи» и дни. Всё новые и более ужасные подробности. Девятое января 1905 года останется одной из позорнейших страниц русской истории. В самом деле, невероятно! Безоружная масса рабочих с женами и детьми, возглавляемая священником с крестом в руке, идет к своему царю, чтобы, став на колени, сказать ему правду о своей жизни… И эту коленопреклоненную толпу расстреливают, как бешеных собак. Убивают женщин, детей… Какое безумие, какая недальновидность, трусость! Девятое января взволновало весь мир. Газеты сообщают, что Папа написал письмо государю.

Трепов, наш знаменитый обер-полицеймейстер, назначен военным генерал-губернатором Петербурга и Петербургской губернии с диктаторскими полномочиями.

В университете лекции еще не начались. И в других высших учебных заведениях тоже полное безмолвие…

В.А. Серов. «Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваша слава?». 1905 | Государственный Русский музей

4 февраля 1905 года (41 год)

Сегодня в три часа дня убит бомбой великий князь Сергей Александрович, когда он проезжал в карете по Кремлевской площади. Редакции газет до сих пор не получили разрешения выпустить экстренные телеграммы об этом страшном событии. Взрыв был так силен, что по фасаду окружного суда перебиты все стекла… Неужели бороться за свободу можно только бомбами?

20 августа 1905 года (42 года)

Мир! Мир! Слава Богу! Господи, какое счастье!.. Жадно читаем газеты. Телеграмма Витте государю. В газетах уже пошло грубое хвастовство: «Дипломатическая победа…», «Японцы опростоволосились…» (И как только не стыдно!)

27 августа 1905 года (42 года)

А на Кавказе что творится! Страшно читать газеты. В Баку 24 августа действовала артиллерия. Убитых и раненых сотни. Шуша выгорела наполовину. Тифлис, Баку, Балахны, Елизаветполь в огне. Убытки на сотни миллионов. Вот они, плоды «истинно-русской» политики. Сначала натравили татар на армян, а теперь жарят из пушек по ком попало. На том свете разберут…

Эпизод 2. «В окно моей спальни ударился огромный булыжник, продавил стекло и перекатил прямо по моей ноге за кушетку»

18 октября 1905 года (42 года)

Господи, не знаю, с чего начать. Столько пережито. Как только сердце не разорвалось! Конституция! Да, да! В России Конституция, подписанная государем императором. Манифест появился вчера ночью. А я узнала об этом величайшем событии только сегодня утром. Проснулась в Клариной спальне, а у меня на одеяле лежит свежеотпечатанный листок с благой вестью!

Почему я очутилась не у себя, в Пименовском, а на клариной постели в Леонтьевском — постараюсь хоть кое-как записать…

В воскресенье (16-го) около 12-ти утра мы — я, Онисим Борисович и его помощник Аким Маркович — сидели в кабинете и говорили всё о том же, т. е. о том, о чем говорили все в городе: об ужасном положении, в котором очутилась Москва, отрезанная от всего мира. Во все предшествующие дни в разных частях города происходили кровопролития. Казаки и драгуны убивали на улицах безоружных, походя. В университете заседало около 2000 человек всякого народу, собравшегося около студентов. Подняла голову черная сотня. «Московские ведомости» напечатали «воззвание» к русским людям: избивать крамольников, врагов русского царя, русского народа, православной веры и великой державы российской. Воззвание это, с одобрения митрополита, было разослано епархиальным начальством по церквам, и священники должны были его читать за обедней, как обращение к прихожанам. И вот, мы сидим в кабинете Онисима Борисовича и обсуждаем, что может произойти от этого назидания Владыки к возлюбленным чадам и братьям во Христе.

Вдруг из нашего тишайшего Пименовского переулка раздался дикий вой, неистовые вопли. Я выглянула в окно и обмерла. Весь переулок забит бегущей от Старого Пимена толпой, и черная кучка озверевших людей бьет кулаками прямо под нашими окнами двух молодых людей. Бьет зверски. Один избиваемый уже упал на мостовую (всё — под нашими окнами), другой, в студенческом пальто, с разорванной щекой, из которой струится кровь, без шапки отбивается от наваливающихся на него людей и стремится поднять упавшего на мостовую…

Пименовский переулок в Москве, вид от дома Гольдовских (справа видна церковь Пимена Великого). 1914 | pastvu.com

Не помня себя, я вскочила на подоконник, отворила форточку и стала кричать (как уверяют наши — я сама не помню — не своим голосом): «Не смейте бить!» В ответ на это в окно полетел камень, за ним еще, целый град камней. Осколки стекол с лязгом, вместе с камнями, посыпались в комнаты. От кабинета Онисима Борисовича до моей спальни по всему ряду окон бельэтажа грохотали камни. Онисим Борисович, Миша, Аким Маркович бросились на лестницу. В доме как-то жутко опустело. Стало ужасно тихо и холодно. Только Флик бегал, лаял и с недоумением обнимал мои ноги. Ветер ворвался в разбитые окна. В окно моей спальни ударился огромный булыжник, продавил стекло и перекатил прямо по моей ноге за кушетку. Я стала одеваться. Из столовой появилась Маша, бледная, вся трясется, принесла каракулевую кофточку и стала просовывать в рукава мои руки. Шепчет: «Одевайтесь скорей». Я спрашиваю: «Зачем?» А она опять шепчет: «Что же новую кофту им оставлять? Берите скорей деньги из шкафа… Я за пазуху суну. Ну, скорей, по черной лестнице уйдем»…

Только не пришлось нам никуда уйти. Кругом поднялся гул орущих голосов. Мы бросились на парадную. Видим в пролет двери вваливается темная масса. Онисим Борисович белый, как мертвец, Миша и молодой человек с окровавленной щекой несут жалобно стонущего юношу в разорванном платье, лицо и волосы испачканы в грязи. Тут же какие-то барышни в беретах испуганно спрашивают: «Можно у вас спрятаться? Ради Бога!»

А снаружи бомбардируют камнями дверь. Евграф и Миша в мгновение ока засунули железный крюк в петлю и стали баррикадировать чем попало дверь. Наружную ручку нападающие оторвали. Снаружи кричат: «Несите лом!» Еще кто-то кричит уже у нас в комнатах: «Батюшки! Идут во двор! В кухню… Устиньюшка, запирай кухню!» А в окна с улицы всё летят камни. Все стекла вышиблены, холод страшный. Мы столпились в коридоре: Наденька, Шурочка, Миша, Маша, Устинья и я. Шурочка плачет и крестится. Устинья Михайловна ворчит: «Зачем Онисим Борисович и Миша побежали их спасать… Очень нужно…»
— Да ведь их бы убили, — сказала, кажется, Наденька.
— А теперь нас убьют, — возразила Устинья, — и Евграф Степаныч туда же полез… Воин!
Шурочка вступилась за отца:
— Да ведь папаша О[нисима] Б[орисовича] побежал выручать.

Раненого между тем внесли в Мишину комнату и положили на кровать. Мишина комната в стороне, и окно в ней цело.

В коридор к нам зашел Онисим Борисович и рассказал, что молодой человек с разорванной щекой — студент и брат раненого, тоже студента. Оба были у обедни у Старого Пимена (что против нас). Когда священник стал читать «Воззвание» о расправе с ж*дами и интеллигенцией, то Володя (или Коля — не помню) сказал, правда, очень громко, на всю церковь: «Стыдно, батюшка, говорить такие слова, да еще с амвона!» Священник на это провозгласил — тоже на всю церковь: «Не знаешь, сыне, что творишь!» А в ответ на это раздались крики: «Рвите его в клочья!»

Староста выволок несчастного мальчика за шиворот на паперть, и тут на него накинулись люди в черных чуйках. Он от них вырвался и вбежал в соседний двор. Но там дворник за волосы выбросил его назад, в толпу. Тут за него опять принялись разъяренные негодяи. Но тут произошло наше вмешательство. Я крикнула. Онисим Борисович и Миша выбежали на улицу, схватили несчастного. Евграф отпер дверь, брат избиваемого и еще кто-то из молодежи подхватили раненого и каким-то чудом они очутились в нашей нижней передней. Евграф, голубчик, сразу захлопнул дверь и заложил крюк. А снаружи кричали: «Сожжем ваше проклятое гнездо!»

И Миша пришел к нам в коридор. Он рассказал, что человек, избивавший студента, уже поднял кулаки на Онисима Борисовича. «Если б он его ударил, у меня в кармане был финский нож, я бы его махнул». Господи! Какое счастье, какое чудо, что этого не случилось… Мишу не тронули, потому что его, по-видимому, приняли за молодого лакея. В курточке, простоволосый, он похож на мальчишку.

Между тем толпа начала заливать наш двор и уж напирала внизу на дверь кухни и канцелярии. Крики становились всё грознее… Мы все и Аким Маркович с нами — притаились в коридоре — между приемной и кабинетом. Ждали: вот-вот толпа взломает двери, и нам конец. Вдруг Аким Маркович воскликнул: «Слава Богу, полиция, казаки!»
— Не казаки, а драгуны, — поправил Миша, вытянув шею и ухмыляясь на Акима Марковича, не умеющего отличить драгун от казаков.

Через кухню к нам наверх появились: пристав, околоточный, городовые и какие-то чуйки. Драгуны, верхом, заняли часть переулка вплоть до нашего парадного крыльца. Пристав резко обратился к Онисиму Борисовичу:
— Вы зачем бунтовщиков укрываете?
Онисим Борисович вежливо и очень холодно ответил:
— Я никого не укрываю, а спас человека от разъяренной сволочи, т. е. сделал то, что должны были сделать вы.

Пристав моментально переменил тон и уже конфиденциально (в маленькой приемной) сообщил Онисиму Борисовичу, что нас спас переодетый в штатское наш (т. е. пименовский) городовой (которому Онисим Борисович часто давал на чай). Увидав около нашего дома буйную толпу, он сказал околоточному: «А ведь это около дома присяжного поверенного Гольдовского безобразят — как бы чего не наделали»… Околоточный доложил приставу, и нам послали на выручку драгун.

А в комнате Миши в это время шла своя работа: раненого обмыли, появилась полиция, писали протокол; появилась с истерическим визгом дама в красном капоте — мамаша избитых студентов. Ее убеждали, успокаивали. Бедный мальчик встал с кровати и, обнимая красный капот, еле выговорил: «Мама, успокойся, я — ничего… мне не больно…» А красный капот не унимался, визжал, вращал дико глазами, вздымал руки к потолку и рыдал: «Я этого не вынесу! Я на коленях, в грязи, целовала ногу офицеру, чтобы меня сюда впустили… О-о-о!»

Ей давали капли — она отталкивала; нашатырный спирт — она отскакивала и всё выла. Несчастного мальчика в полуобмороке опять уложили, и мамаша еще пуще взвыла. Тогда я плеснула ей в лицо воды и целую чашку вылила ей на крашеную голову, и она сразу «успокоилась»…

В 5 часов раненого увезли, посторонние разошлись. Стало совсем темно и ужасно холодно. Мы оделись и решили ехать к Кларе. Оставаться дома было невозможно.

В эти страшные и великие дни несчастная осажденная Москва делала Историю. Дума вошла в переговоры со стачечным комитетом. Конституционно-демократическая партия отправила в Думу делегацию — выразить ей сочувствие за поддержку стачечного комитета. В университете засело около 2.000 человек: рабочие, студенты, женщины. Во дворе университета были сколочены баррикады, а кругом стояли и разъезжали готовые ринуться на университет войска. Охотнорядцы пустили в ход свои ножи и топоры и зарезали несколько человек. Смелый, благородный Александр Аполлонович Мануйлов торговался с генерал-губернатором, требуя, чтобы ему было дано: 1. Несомненное обещание свободного выхода всем осажденным в университете и 2. Разрешение ему, ректору, лично вывести из университета находящихся там студентов. Шли непрерывные совещания между центральным стачечным комитетом и университетским начальством, с одной стороны, и высшей администрацией — с другой. И наконец, власть капитулировала. Мануйлов сказал студентам, что он выведет их, как собственных детей. Все осажденные дали обещание — идти тихо, без речей. Составился оригинальный кортеж: впереди, рядышком, шли ректор Мануйлов и помощник градоначальника Руднев, а за ними маршировали студенты и те, которые наполняли эти дни университетский двор…

Казаки ведут задержанного в полицейский участок. Рисунок Джона Чарльтона. 1906 | Granger Historical Picture Archive

А в понедельник 17 октября во втором часу ночи — в редакции, по телефону, был сообщен манифест о конституции, о свободе.

Когда я, задыхаясь от радостных слез, дочитывала вслух эти чудотворные слова, я себя не узнавала. И не я одна, а все мы. Мы плакали, целовались, смеялись. Мы наскоро оделись. Пришли Маковские, Миша, Онисим Борисович. Мы уложили наши пожитки, чтобы ехать домой… Улицы неузнаваемы. У всех радостные лица… У всех в руках манифест. Читали группами.

На Тверской с красными флагами двигается многотысячная, радостная, счастливая, поющая, нескончаемая человеческая волна. Идут вместе: студенты, рабочие, барышни, дамы, старики, военные, мальчишки. Поют… «Марсельезу». Никто никого не бьет. Не слышно ругани. Перед булочной Филиппова два студента с красными флагами обнимают городового, он снимает шапку, улыбается — «Идем, голубчик, с нами!»

Дом генерал-губернатора. На длинных шестах белый флаг с надписью «Амнистия», «Да здравствует свобода». На балконе красного дома, где царил мрачной памяти Сергей Александрович, стоит между двух адъютантов генерал-губернатор Дурново с непокрытой головой и говорит, что он немедленно, самым решительным образом сделает представление в Петербург об амнистии. В ответ на столь «конституционные» слова хозяина Москвы раздалось: «Урра! Урра!» и «Марсельеза». Студенты, как акробаты, по выступам добрались до балкона, прицепили на решетки красные флаги и оторвали белые и синие полосы прежнего. И ничего… Вчера их бы за такие «эксцессы» отхлестали нагайками…

О, Господи! Какое счастье, что мы дожили до этого дня! Над детьми нашими засияла заря достойной, человеческой жизни… Я хочу верить, что это не фантом, не мираж…

И.Е. Репин. 17 октября 1905 года. 1906 | Государственный Русский музей

20 октября 1905 года (42 года)

Недолго мы радовались. Настроение удрученное. Третьего дня убит социал-демократ Николай Бауман. Он ехал с красным флагом рядом с процессией манифестантов, которая направлялась в Бутырки «освобождать политических». На Немецкой улице я случайно разделилась. Этим воспользовались черносотенцы, Баумана стащили с извозчика, он пробовал защищаться, и тут какой-то дворник убил его ломом. Тело у толпы отняли студенты, отнесли в Техническое училище и устроили в актовом зале катафалк. Тело покрыто красным флером, в головах красный флаг, свечи (comme dans une chapelle ardente [как в ритуальном зале (фр.)]), масса цветов, венков, красных лент. Вчера и третьего дня там тысячи народа, непрерывный поток речей… Сегодня похороны. Говорят, будет стотысячная толпа. Опасаются кровопролития — и никто не знает, как это предупредить. Вчера делегаты от Союза союзов (кн. Дмитрий Иванович Шаховской, Алексей Николаевич Милюков и Онисим Борисович) ездили к генерал-губернатору просить, чтобы на похоронах Баумана не было ни полиции, ни драгун, ни казаков, что рабочие будут сами охранять порядок. Ввиду неоднократного попустительства полиции безудержности черной сотни, публика при одном появлении казаков и полиции впадает в панику.
<…>
Мы видели всю процессию из огромного окна-балкона гостиницы «Националь». Мы с Онисимом Борисовичем там обедали (с Баженовым Н.Н. и Милюковым А.Н.).

Невиданное зрелище. Этого никогда, никогда нельзя забыть. И описать нельзя… я, по крайней мере, не умею. Может быть, Париж так хоронил Бодена.

Ни полиции, ни войск… Стройность и порядок образцовый. Процессия мимо нашего балкона тянулась целый час. Участвовало в ней, говорят, 100.000 человек. Продольная живая цепь — и в ней поперечная по 15 человек в ряд. Рабочие, студенты, барышни, женщины в платках, дамы, дети, гимназисты, старики, старухи, солдаты, вольноопределяющиеся с университетскими значками, офицеры (один даже Генерального штаба!). Впереди два студента несут огромное красное знамя. На нем крупными буквами: «Порядок соблюдают граждане». Флаги, флаги, флаги!… Все красные. Гроб красный, под красным бархатным покровом. Несут рабочие и студенты. Все поют — сначала «Вечная память», затем «Вы жертвою пали в борьбе роковой» (революционный похоронный марш). И это непрерывно. Молодые девушки с красными лентами в волосах несут красное бархатное знамя. Импозантно и страшно до слез, до боли. Эта оргия красного цвета представляется мне символикой крови…
— Это смотр революции, — сказал Баженов.
— Во всяком случае, смотр сочувствующих сил, — заметил Алексей Николаевич Милюков (Алексей Николаевич — инженер и один из главных «винтов» стачечного комитета. Он нам рассказывал разные эпизоды этих исторических дней — между прочим, свои визиты в банки — «Лионский кредит» и «Купеческий» — которые на его предложение «закрыться» исполнили «сие» немедленно.

Алексей Николаевич — родной брат Павла Николаевича и, хотя не так знаменит, как глава кадетской партии, но гораздо симпатичнее).
Алексей Николаевич сказал, что до Ваганькова кортеж дойдет не раньше 11-12 ночи: «Туда дойдут чинно, только бы (тут он вздохнул) на обратном пути обошлось без убийств».

Все нервы напряжены. Впереди неизвестность. Когда-то всё «образуется» в нашем взбаламученном море!..

15 января 1913 года (49 лет)

Как-то я совсем опустилась. Встаю поздно, толстею, задыхаюсь, тоскую, ничего не делаю, даже не читаю… И если б я при этом хоть «жуировала жизнью»… Ничего похожего. Я вечно думаю, во сне и наяву, и вероятнее всего, что эти мои мысли, заполняющие все мое существование, обращенные в прошлое, — убивают всякую способность делать что-нибудь в настоящем. Я точно сама себе говорю: все равно!.. жизнь ушла даром, все меня обогнали, мне все равно не догнать — и вот я кое-как плетусь… Это ужасно недостойно и глупо…

Кажется, наступила зима. Турки опять устроили у себя государственный переворот и уж не хотят отдавать славянам Адрианополь; славяне грозятся возобновить военные действия; газеты радуются, что Адрианополь поневоле сдастся от голода и холеры и т.д. Так безнадежно скучно, когда думаешь, какое непроходимо глупое, жестокое и подлое стадо представляет из себя христианское, цивилизованное человечество XX века!.. Чудеса техники, которыми пользуются для вящего уничтожения и ненависти… Опускаются руки… Ну хорошо! я напишу еще 3 пьесы, роман, хронику… Кому это нужно? Кому от этого легче? Если б хоть я сама от этого чувствовала себя счастливее, удовлетвореннее… Ни капельки. У меня нет ни честолюбия, ни тщеславия, я отлично знаю, что то, что я делаю, это все — «так себе», на тройку… Стоит ли этим заниматься. Как досадно, что у меня нет ремесла… или службы… Не поступить ли мне на кулинарные курсы?..

16 июля 1914 года (51 год)

Австрия объявила войну Сербии. Вчера еще казалось, что гроза миновала. Сербия дала очень миролюбивый ответ на неслыханную по наглости «вербальную» ноту Австрии… Мы все успокоились — и вот! Что это будет, Боже мой! Ведь европейская война это водворение варварства, мрака, неисчислимых бедствий, банкротства культуры! И сколько дикости в образованных русских людях. Третьего дня я была в Москве. У меня пили чай Обнинский и Лузина. Они обсуждали, когда и где мы будем «лупить» немцев. В столовую вошел Онисим Борисович и сказал, что ему только что сообщили из разных банков, что есть надежда на мирный исход австро-сербской истории. И что же! Обнинский и Лузина не могли скрыть своего разочарования — до того хочется «подраться» с немцами. А ведь у нас неурожай, только что в Петербурге бастовало 200.000 рабочих, по всей России — забастовки не прекращаются, у нас царствуют Кассо, Маклаков, Распутин… Видно мало! Надо еще бить немцев.

19 июля 1914 года (51 год)

Вчера мы с Наденькой поехали с Онисимом Борисовичем в Москву — в надежде найти дома какое-нибудь известие от детей. Известия никакого — ни от них, ни от Мили. Москва точно вымерла. На всех лицах растерянность и — ужас, который одни — еле скрывают под маской напряженной сдержанности, а другие — кто попроще — выкладывают напрямик. Мы были в нескольких магазинах — у Мюра, у Прохорова, у Феррейна, в химической лаборатории. Всюду пусто. Прикащики — бледные, у продавщиц — заплаканные глаза, все говорят о войне с возмущением простых людей, которые почувствовали — себя, своих кровных — на краю пропасти. У Мюра вчера взяли триста служащих. Часа в 3 на всех углах Москвы появились синие плакаты, что призываются ратники ополчения. Ужас панический. Наш дворник Макар — недели две как вернувшийся с учебного сбора — узнав, что он должен идти на войну, сразу почернел и осунулся. Когда мы ехали на вокзал в Быково — бабы с детьми и родственники провожали — кто мужа, кто сына, кто отца… И так плакали! У газетчиков рвут газеты. Читают с жадностью, точно хотят вычитать не то, что напечатано, а то, что хочется, чтоб было, т.е. что войны не будет. Все железнодорожное движение для пассажиров сбито. Солдат в Москву не впускают, а провозят по окружной дороге — на передаточные поезда. Поэтому в городе военных почти не видно. Попадется на извощике офицер с заплаканной женой, или бледный юнкер с еще более бледными сестрами (мы видели у Мюра), которые растерянно и торопливо что-то покупают ему на дорогу. Энтузиазма — ни малейшего. Когда мы в 6 ч. вечера ехали на Казанский вокзал — мы встретили две манифестации. Человек двести оборванцев несли «портреты» и пропитыми голосами орали — так отвратительно, что хотелось только одного — от них подальше…
<…>
Как одно это слово: война! — все изменяет. Точно по другой земле ходишь. Из каждого камня глядит смерть и ужас. Онисим Борисович телефонировал, что как будто появился луч надежды. И газеты — утренние — будто потише. Призыв ополченцев приостановлен. Война еще не объявлена.

Эпизод 3. «Как будто все по-прежнему — а между тем все уж куда-то летит стремглав»

19 июля 1914 года (51 год)

Германия объявила нам войну.

7 августа 1914 года (51 год)

Ждали манифеста, амнистии политическим, равноправия евреям… Ничего, кроме милостивого приема и «благодарности» за щедрые жертвы. По-видимому, идут ужасающие сражения, но точных известий нет и не может быть. <…> Ужас войны и заключается в той молниеносной быстроте, с которой из человеческой памяти выпадают все понятия о человечности, религии, совести, морали и даже простой порядочности. Все произведения человеческого труда, ума, таланта и гения разрушаются сразу и беспощадно. Утром сегодня, перед отъездом в город, Онисим Борисович упрекал меня за мое удрученное состояние духа. Он говорил, что не понимает, как можно так грустить и чувствовать себя несчастной, когда живешь в такое великое, историческое время, когда все человечество вышло на борьбу за свободу. А я отвечала: — Как ужасно, что в двадцатом веке, сто лет после французской революции, когда все школьники уж в хрестоматиях могут читать о «правах человека и гражданина», когда люди одолели воздух, воду, пространство, — стоит захотеть какому-нибудь Гогенцоллерну или Габсбургу, или Романову — эти же люди сразу превращаются в убийц, самоубийц и палачей. Никакие шакалы и тигры не истребляют друг друга с такой слепой злобой, как человек человека. И ведь подумать только, что, если бы эти миллионы людей, которые по приказу бросили сразу свои семьи, свои занятия, все дела жизни, если бы эти люди не ПОСЛУШАЛИСЬ — войны бы не было, война стала бы невозможной!.. Стерлись бы границы, заставы, таможни, и человек перестал бы быть для человека — волк. А то вот и сейчас, на что, кажется, «исторический момент», а евреям, спасшимся из Германии, разрешено только на неделю пребывать вне «черты оседлости». Иди умирать за святую Русь, за царя-батюшку, за торжество славянской идеи — это твой долг, а гетто, процентная норма в течение всего жизненного пути, «жеребьевка» детей и юношей перед наглухо закрытыми дверьми школ — это твое право. Миша и даже Стась мне говорят: теперь об этом не время рассуждать. Я не юдофилка и не юдофобка, я понимаю, что теперь не время «рассуждать» ни об этом, да и вообще ни о чем, но я не могу запретить своей голове об этом думать…

Патриотическая манифестация на Красной площади в августе 1914 года | «Летопись войны». 1914. Вып. 2.

12 августа 1914 года (51 год)

Ранняя осень — дождливая, холодная. После дивного лета — сразу началась холодная слякоть. Чуть-чуть выглянет солнце и сейчас же опять темно, холодно, то моросит, то льет в три ручья… Как грустно смотреть на все, к чему привык, — на поля, на деревья, на избы, на мужиков, баб, детей… Как будто все по-прежнему — а между тем все уж куда-то летит стремглав. Год войны! Да ведь это значит — голод, разоренье, мрак, всеобщее одичание… Кто и что уцелеет в этом крушении!.. Старый мир обречен на погибель — каков будет новый, кто знает!.. Сегодня одна дама, муж которой служит в Кяхте — и о котором она уж месяц ничего не знает, — говорила мне: всех мужчин перебьют, останутся одни женщины…

Может быть, и в самом деле так будет. Останутся женщины и будут рвать друг у друга уцелевших мужчин. Мужчины эти совсем измельчают, превратятся окончательно в дрянь и будут играть роль трутней в пчелином улье. Европейская цивилизация пойдет насмарку. На сцену выступят японцы, китайцы, которых перебьют кафры… Как хорошо, что я этого уже не увижу…

Ах, немцы-немцы! добросовестные, приличные, образованные люди! страна ученых, философов, музыкантов! страна голубоглазых сентиментальных женщин, семейных добродетелей… И это они — гонят по вокзалу прикладами детей, приехавших к ним лечиться и учиться, загоняют их в коровники, орут: russishe Hund [русские собаки (нем.)], плюют в лицо, выбрасывают из больниц… Если они так обращаются с безоружными, то что же удивительного, что они добивают и грабят раненых, пленных, сжигают и уничтожают все, что им попадается на пути.

Несчастная Бельгия. Несчастная Франция. А мы!.. Господи, спаси и помилуй! Лодзь занята немцами. И Каменец-Подольск.

26 октября 1914 года (51 год)

Мы побеждаем… Но для меня война уже дошла до зенита. Я больна от этих ужасов, от озверения и изуверства, которые уже принесла нам эта «освободительная», «священная война»… А что еще она принесет! В обществе — «передовом» — невероятный шовинизм, антисемитизм и панславизм. «Russland, Russland über alles» [«Россия, Россия превыше всего» (нем.)] … На «верхах» притаившаяся реакция ждет «момента», чтобы воспрянуть с новой силой, а в «низах» — фантастическая нищета, голод, несчастье… Я боюсь повального одичания и с каждым днем меньше верю напыщенным уверениям о грядущем российском «Renaissance»’e [«Возрождении» (фр.)]… Много раз обещали!.. Славны бубны за горами… Улита едет, когда-то будет… По Сеньке — шапка… Плетью обуха не перешибешь… Вот это — испытанные заветы!..

13 января 1915 года (51 год)

Маруся Франк приехала сегодня — исхудалая, несчастная. Ее выгнали из Петрограда, потому что она германская подданная, хотя бумаги о том, что она жаждет сподобиться русского подданства, давно прошли стадии всех подлежащих ведомств и ждали только министерской подписи. Но кто-то донес, что, несмотря на то, что она германская подданная, Маруся Франк «продолжает» работать как сестра милосердия в лазарете. (Какое, подумаешь, преступление!) И вот после этого патриотического «слова» — немедленно последовало и «дело»: бумаги Маруси очутились в департаменте полиции, а ей предложили покинуть столицу. В этой печальной истории — много комического. Несчастная Маруся ведь «сверх-патриотка» — и готова передушить всех немцев…

30 мая 1915 года (52 года)

Вчера днем мы вернулись с Наденькой из Москвы, куда поехали в среду утром. В четверг мы собирались назад в Быково и часов в 12 поехали на Кузнецкий мост за покупками. Проехали Кузнецкий пер. и должны были остановиться перед зрелищем, которого, конечно, я не забуду до конца дней моих. Весь Кузнецкий мост, насколько хватал глаз, — был закупорен черной толпой, которая подбирала и перебрасывала товары, летевшие из разбитых окон разгромляемых магазинов. Особенно ясно мы видели магазин Цинделя (куда мы, собственно, и направлялись). Огромные окна первого и второго этажа были вдребезги разбиты — и невидимые руки бросали оттуда куски материй, которые подхватывались толпой. Это было что-то до такой степени страшное, постыдное, непостижимое и вместе с тем приковывавшее, что мы — зрители — замерли и не могли оторвать от этого глаз… Из верхнего окна летит огромный сверток белой материи, разматывается зигзагами в воздухе, ветер гонит его вверх, он свивается и развивается, как живой, за белым куском из тех же окон летит розовый, потом красный, синий, желтый, опять белый, опять красный… Батистовые платки взлетают, развертываются веером и, описав дугу, медленно падают на землю… Внизу гудит толпа, ловит на лету добычу, ползает по усеянной товарами мостовой… Одни, захвативши в подол или просто в охапку нежданное даровое богатство, торопливо выбегают на тротуар, другие — больше всего подростки-мальчишки — ныряют в толпу… и с охапкой пестрых лоскутов шмыгают в ворота. Слышен отвратительный лязг разбиваемых стекол… — «Это Мандль трещит, — несется из толпы. — Немецкие магазины!» Публика, случайная (вроде нас), все прибавляется и молчит, как немая. (Вообще, тишина была, точно во время богослужения). Власти абсолютно бездействовали. Погромщики находились внутри магазинов, и я их не видала, а грабители ничего страшного, ни злобного из себя не представляли: обыкновенная городская чернь, хулиганы, бабы, мальчишки, которых вначале ничего не стоило разогнать пожарной кишкой. Настроение «чистой» публики было смешанное. Те, которых возмущало это безобразие, испуганно молчали, иные — сочувственно улыбались. Мимо нас прошел студент с дамой. Студент сказал: — Здóрово! Молодцы ребята!.. — Какой-то пожилой извощик нахлобучил шапку и провздыхал: — Господи, и что только делается… <…> Мимо нас в автомобилях проехало много военных, какой-то генерал — и ни один из них не остановился, чтобы образумить несчастную, с каждой минутой пьяневшую от алчности толпу. Вдруг, повернув с Неглинного, в самый центр погромщиков вошла процессия с портретами Государя и Николая Николаевича. Ее приветствовали криками «Урра-а-а!» Процессия остановилась перед разверзнутыми окнами и дверями магазинов, постояла и поплыла дальше, меся ногами батист, ситцы, обломки стульев, посуду… Это позорище продолжалось целый день и целую ночь 28-го и весь следующий день. Перебиты и разграблены все магазины с иностранными фамилиями. Циндель, Мандль, Жирардов, фотограф Фишер… У Циммермана и Офенбахера летели, как щепки, из окон — рояли, тысячные скрипки… В Петровских линиях разнесен и смешан с пылью и грязью прелестный книжный магазин Гросман и Кнебель, уничтожены драгоценные издания, пущен по ветру труд многих поколений. К вечеру начались пожары и вторжения в частные квартиры. Уничтожены фабрика и аптекарский магазины Феррейна, Келера, Эрманса, которые снабжали нас всех и лазареты медицинским товаром. На фабрике Шрадера убили владельцев, утопили дочь… Ужас!.. И вплоть до вчерашнего дня, т.е. больше суток, наши власти — кн. Юсупов, градоначальник Адрианов и «кадетский депутат» городской голова г. Челноков — предоставили городским подонкам на срам и разграбление Москву. Поразительно, что русские погромы всегда происходят под сенью царских портретов. Национальные флаги, «портрет» и погром… Символическая троица.

Антинемецкие погромы в Москве в мае 1915 года. Магазин Э. Цинделя в Солодовниковском пассаже на Кузнецком мосту | Государственный центральный музей современной истории России

31 мая 1915 года (52 года)

…Рассказывают все более и более страшные подробности о погроме. Громили во всех частях города. На окраинах врывались в частные квартиры, требовали документы у хозяев — и в некоторых случаях — русских людей с немецкими фамилиями — грабили и били за то, что они «в душе — немцы». Убили старуху Энгельс, известную благотворительницу, у которой два сына офицера, сражаются в нашей армии, разнесли лазарет Шёна, немецкую богадельню (несчастные старухи откупались от громил за 12-20 рублей), разорили подмосковные усадьбы Кнопа, Вогау, Бокельмана и еще, еще… Грабили все — и солдаты, и рабочие, и городовые, и бабы, и мальчишки, и «приличные» обыватели. Ночью запылали пожары — и только на другой день власти нашли, что пора положить конец «патриотическим манифестациям»… Солдаты стали стрелять, казаки бить нагайками — и сразу водворился «образцовый» порядок. В больницы возят кучи трупов — частью убитых, частью перепившихся насмерть… Вчера кн. Юсупов напечатал во всех газетах приказ, коим запрещается всем жителям Москвы выходить из дому позже 10 часов вечера, и все едущие на вокзал или приезжающие с вокзалов позже этого часа должны иметь на это разрешение от градоначальника! (Как это устроить — ни один мудрый Эдип не разрешит).

25 сентября 1915 года (52 года)

Наступают холода. Москва без дров, без угля, без молока, без сахара… У мясных лавок, у булочных, у молочных — дежурит, дожидаясь очереди, длинный хвост… Сахару совсем нет… Перевезти вагон дров со станции (нам два дня тому назад с Курского вокзала привезли) — стоит 100 и 120 р.! А «отцы города» и «мужи совета» — все заседают и совещаются… Масса беженцев, особенно поляков. <…>

15 ноября 1915 года (52 года)

К Сапожникову хоть не езди. Там нас «облюбовали» прикащики. Радикалы самые непримиримые. Des intransigeans! [Непримиримые! (фр.)] Показывают нам шелка и тут же — под шумок — быстрым говорком — изливают свое негодование на все, что «у нас творится». Особенно весь насыщен гневом один — высокий, плотный, бритый блондин с почти орлиным носом. Выражается совсем по-«интеллигентски»…

— Вот, — говорит, — устроили мы для жертв войны день торговых служащих. Все честь-честью, и денег собрали порядочно, а без скандала не обошлось. Попросили Керенского прочесть нам лекцию. Стал он нам читать, что было сделано за это время во всех странах для «единения». Во Франции то-то, в Англии то, в Германии — и говорить нечего, а у нас вот что… Как стал перечислять, до половины не дошел, а уж пристав поднялся и так пренебрежительно: закрываю заседание. Вот какое у нас «единение»… Работать будем только до Пасхи. Дальше нечем… Нет красок. Японские не годятся.

Поэтому он посоветовал нам «запастись» теперь материей, потому что с каждой неделей шелк будет дорожать. После маленького «делового» отступленья — развертыванья разных кусков, размериванья, отрезыванья, писанья счета, он опять перешел на «политические» сюжеты.

— Ну пошлют, например, в окопы меня… С какой душой я туда пойду? По всей стране безобразие… Кому верить, когда надо всем властвуют Распутины да Хвостовы… Как хороший человек — вроде Щербатова или Джунковского — так не нужен. Нужны только подлецы и мошенники…

Тут блондин наш совсем нагнулся к прилавку и взволнованно зашептал:
— Мне один «эс-эр» говорил, что судьба … решена. Это прежде можно было думать, что «он» не виноват, а теперь все поняли, кто «он»… Никому дышать не дают, а «черную сотню» уж готовят на погромы. Будут врываться в наши дома, убивать наши семьи и грабить.

Перекресток переулков Сивцева Вражка и Староконюшенного, где жили Гольдовские с конца 1900-х годов. 1913 | pastvu.com

1 марта 1916 года (52 года)

Не знаю, как в других странах, но то, что у нас творится — уму не постижимо. Благодаря Думе и миллиону комитетов раскрываются совершенно невероятные дела. Воровство, мошенничество, предательство сверху и снизу, полное разложение вдоль и поперек, никакого патриотизма, какое-то изничтожение нравственного чувства… Чем мы держимся! Мне кажется, что масса отправляет свои «функции» механически, по инерции привычного страха… Россия это огромная, со всех сторон законопаченная клоака. Война в разных местах повырывала закоченелую паклю, и в дыры повалило «русским духом»… Мы можем заразить весь мир…

21 июня 1916 года (53 года)

У нас тут погода дурацкая: утром очень жарко, а часов с двух начинается ливень. Я ничего не делаю. Очень тоскую. По чему? Право, не знаю. Вероятно, по всей жизни. Война эта свыше моих сил… Никогда, кажется, ей конца не будет… Взаимное истребление… Люди, как голодные шакалы, будут на улицах грызть друг друга… Какое чудовищное «завершение» французских революций! Хороши «права человека» — нечего сказать! «Лозунгов», конечно сколько угодно. Знамена — это тряпки, свобода, цивилизация, право — это условный шифр, а ключ к нему один: рынки. Французы и англичане свои «вожделения» выражают приличнее, а пошехонцы просто хрюкают… Если верить газетам, мы взяли в плен больше 200.000 австрийцев, подошли к Карпатам (это уже хуже!), немцев «отгоняем» — да и что немцы! Они уж из человеческих трупов топят «сало на маргарин» … И газеты по этому поводу ликуют. Хорошо, что Толстой до этого позорища не дожил…

28 ноября 1916 года (53 года)

Настроение такое, что не только в Государственной Думе, но и в Государственном Совете и даже на съезде объединенного дворянства требуют перемены «системы», громят влияние «темных» сил, т.е. Распутина и «камарильи»… Так страшно это чувство надвигающегося шквала. Мне, минутами, кажется, что я вижу, как он бежит…

9 января 1917 года (53 года)

Прошло уж девять дней Нового Года — и все то же, все та же хмара. Два с половиной года войны перевернули весь жизненный уклад. Осиротевшие семьи опустились, много гнезд совсем развеяно по ветру. А те, что уцелели, так изменились от непрерывного ожидания катастрофы, от трепета за собственную жизнь, что стали неузнаваемы. Сломался стержень жизни — чувство долга, сознание ответственности. Какое-то истерическое легкомыслие овладело людьми. Постоянно слышишь о крахе в таких почтенных семьях, которых не дерзало касаться злословие. То мать отбивает жениха у дочери, то дочь отбивает мужа у матери, мать отравляется, а дочь с отчимом преспокойно продолжают жить в тех же стенах… Тут же и шестилетний мальчик, сын несчастной самоубийцы, который все видел, все знает, ненавидит сестру и плачет о «бедной маме»… И эта сестра, и этот отец будут воспитывать ребенка! От страха, что вот-вот налетит вихрь, закружит и обратит все, на чем мы держались, в пыль — понизился весь моральный тон жизни. То, что прежде глубоко пряталось, чего стыдились — теперь цинически выползло наружу. Все торопятся «насладиться» сегодня, потому что завтра может быть уж все полетит «вверх дном»… Так стоит ли «стесняться»!..

21 января 1917 года (53 года)

Живем в какой-то эпидемической неврастении. Сплетни слухи, догадки и напряженное ожидание неминуемой катастрофы. Это ожидание: вот-вот!.. завтра! а может быть, сегодня!.. может быть, уже разразилось, только еще не дошло до нас — парализует всякую деятельность. Такое впечатление, что люди двигаются, но не ходят, дремлют, но не спят, говорят, но не договаривают, и никто ничего не делает, потому что не стоит делать, все равно после придется все переделывать по-иному… А пока по-прежнему свирепствует цензура. Газетам запрещено писать о том, что больше всего волнует общество. Дума и Государственный Совет закрыты до 14 февраля. Будут ли они созваны в обещанный срок — под большим сомнением. Атмосфера все сгущается. Воинственный «пыл» давно пропал. Вялую декламацию еще кое-как поддерживают официальные корреспонденты и агенты. С «фронтов» все приезжают злые и возмущенные. Мужики проклинают войну. В городах бессовестная дороговизна. Эти «хвосты», которые по часам дежурят у лавок, чтобы добыть мясо, хлеб, сахар, — страшно ожесточают городское население. Стоят, мерзнут и, чтобы облегчить душу, — ругаются. Совсем исчезло чувство страха, этот исторический русский тормоз. В трамваях, на улицах, в вагонах, театрах, гостиных — все громко ругают правительство и все ждут… переворота как чего-то неизбежного. Министры скачут, как шарики в рулетке. Жуткое время. Мир сошел с ума и среди адского грохота, стона, крови в бешеной скачке мчится в пропасть… Никогда, кажется, не было столько самоубийств. <…> И все-таки не верю я в русскую революцию. Не верю и еще больше боюсь ее. Будут бунты и будет расправа…

Очередь за яйцами в Москве на Первой Тверской-Ямской улице. 1917 | ТАСС

1 февраля 1917 года (53 года)

…Вчера на вокзалах творилось что-то невообразимое. Я была на Николаевском [вокзале] и до сих пор не могу опомниться от этого зрелища. Люди орали, дрались, сбивали друг с друга шапки, разрывали шубы — лишь бы попасть в вагон. С сегодняшнего дня и до 14-го февраля прекращается пассажирское железнодорожное движение почти по всем дорогам. Будут ходить только какие-то исключительные поезда… Москва в темноте. Нет газа. И вообще, ничего нет. Пуд овса — 8 р. Подковать лошадь стоит 17 рублей. Сегодня ковали нашего «Рыжика», и то по «протекции». Кучер привел тайком своего приятеля, какого-то великодушного кузнеца из пожарного депо…

27 февраля 1917 года (53 года)

В Петербурге дело обстоит очень серьезно. На Казанской площади стреляли в лежачую толпу. Раненых и убитых переносили в Думу. Сейчас мне сказали по телефону из двух редакций, что Государственная Дума распущена, что кабинет министров подал в отставку и, что четыре гвардейских полка (Преображенский, Волынский и еще два) перешли на сторону «народа» (?!) и что будто бы взят Арсенал… Убит будто бы командир Преображенского полка.

Вечером. Оказывается, правда! Вести распространяются с быстротой молнии. Мне целый день звонили по телефону и целый день прибегали разные люди с «последними» новостями, которые становились все драматичнее. Вот самые сенсационные: 1) когда был объявлен приказ о роспуске Думы — председатель заявил, что Дума не разойдется, не смотря ни на что. В Думу вошли жандармы, но восставшие полки явились на выручку Думе и прогнали жандармов. 2) Все находящиеся в Петрограде войска будто бы перешли на сторону «народа». (Такой фальшью звучит это слово. «Народ» безмолвствует — это запечатлел Пушкин и это есть подлинное!) 3) Называют следующие полки: Преображенский, Семеновский, Павловский, Волынский и Кексгольмский. 4) Восставшие заняли телеграф, почту, телефон, арсенал и Петропавловскую крепость, из которой освободили всех политических заключенных. Русское 14 июля!.. Взятие русской Бастилии… Голова кругом идет.

1 марта 1917 года (53 года)

И это не сон! Надо верить!.. А в душе привычное, всей жизнью взрощенное, сомнение. «Верую, Господи, помоги моему неверию»… Значит, эта бесконечная, рабская, грубая, неподвижная глыба двинулась…

Онисим Борисович приехал из Петрограда. Он все это видел. Страшно возбужден, радостен, помолодел. Говорит, что одно то, что он жил в эти дни — есть уже величайшее счастье. Говорит, что энтузиазм Петербурга неописуем…

В Москве события протекают гораздо спокойнее. «Констатируются» факты. Вероятно, мы еще «оголоушены» невероятностью событий… Разъезжают в «грузовиках» солдаты с красными флагами, поют: вы жертвою пали. Их вяло унимают «верные» войска. Автомобильной ротой убито три солдата… Еще не разошлись…

Студенты Технологического института в Петрограде ведут двух переодетых городовых. Февраль 1917 | ЦГАКФФД СПб

Эпизод 4. «Какой это ужас, когда целый народ охвачен духом безумия!»

4 марта 1917 года (53 года)

События несутся с быстротой вихря. Государь отрекся 2 марта за себя и за сына — в пользу Михаила Александровича. А Михаил Александрович в свою очередь отрекся, заявив, что он примет венец только по решению Учредительного собрания. Вчера разнесся слух о смерти Наследника. Бедный мальчик, ни в чем не повинный и без вины виноватый… Если он умер, то это — милость Господня. Народ-победитель такой же сфинкс, как народ-богоносец. Сегодня он кроток и великодушен, а завтра — лютый зверь…

Как эти ни удивительно, но, по-видимому, меньше всех ожидал катастрофы Николай II. Он не чувствовал, как шатается под ним трон. Ничто так не ослепляет человека, как власть. А власть божией милостью могут выдержать только исключительные люди, такой жестокий гений, как Петр. И никакие исторические примеры и жизненные уроки никогда никого и ничему не научили. Сколько предметных уроков, начиная с «Ходынки», и в течение всего царствованья учительница жизнь давала Николаю! И 9-е января, Японская война, 905 год, распутинский скандал, наконец, «мировая» война… Всего мало. Ничему не внимал. А теперь! Взял эшелоны с фронта и послал их с генералом Ивановым на Петроград. Делегаты от Временного правительства — Шульгин и Гучков остановили императорский поезд на станции Дно. Государь их принял и выслушал их объяснения о происшедших событиях; узнав, что посланные под начальством ген. Иванова эшелоны отправлены обратно на фронт, он задумался и после небольшого молчания произнес: — Что же мне делать? Ему ответили: отречься от престола. Он опустил голову. Все кругом молчали. Потом он, ни к кому не обращаясь, промолвил: — Что ж! если это нужно для блага России… — и подписал поданный ему акт. Так — с небольшими вариантами — газеты описывают событие, которое знаменует новую историю России. Кажется, это первый в истории пример «легализованной» революции…

Николай II после отречения от престола на станции Дно. 2 марта 1917 г. | Wikimedia Commons

6 марта 1917 года (53 года)

Все точно пьяные. На всех улицах толпы гуляющих. Идут гурьбой среди улицы женщины в платках, дамы, рабочие, солидные мужчины — и смеются, и поют… На бульварах и площадях митинги. Громко ругают Николая и Александру Федоровну. В «Московском Листке» (еще вчера черносотенном!) неприличные фельетоны, разоблачающие «Тайны Зимнего дворца». То же самое в «Русском Слове»… Противно зрелище этого хамства. При таком, можно сказать, геологическом перевороте неизбежно, чтобы не обнаружилась и вся глубина человеческой пошлости, подлости и низости. «Революции не делаются в белых перчатках». Так-то оно так… и все-таки противно. <…>

Все это до того нереально… На чем же все это держалось? Где же эти незыблемые устои? Почему их никто не защищает? Императорские стрелки, гусары, драгуны, казаки? Неужели это была только балетная декорация вокруг картонного дуба?.. Толкнули ногой — все рассыпалось и провалилось… Слишком, слишком все головокружительно, неправдоподобно… и потому страшно. Забегал Бальмонт. Он в экстазе. Не человек, а пламень. Говорит:
— Россия показала миру пример бескровной революции.

Мрачный Миша на это возразил:
— Подождите! Революции, начинающиеся бескровно, обыкновенно оказываются самыми кровавыми…

7 марта 1917 года (53 года)

В Москве столпотворение Вавилонское. Все, что способно двигаться, писать, считать, болтать, — все это расхватано по разным «комиссариатам», «исполнительным комитетам» и разным организациям. Вместо полиции действует «милиция». Это значит, что вместо вышколенных для наблюдения за уличным порядком городовых мечутся студенты, вооруженные винтовками (которые то и дело выпадают из их непривычных рук), на места околоточных поставлены помощники присяжных поверенных, а вместо приставов важно распоряжаются присяжные поверенные. Все эти новоиспеченные «граждане» уж до смерти устали — и через месяц такого «управления» Москва, вероятно, обратится в Бедлам. Поразительно, до чего мы, русские, несмотря на все наши претензии, неоригинальны. Вечно кричим о своей «самобытности» — и вечно рядимся в чужие платья. Уж если революция, то — тютелька в тютельку — по французскому словарю! Милиция, комиссары, декреты, скоро, вероятно, и календарь перелицуем.

17 марта 1917 года (54 года)

Не спится… Проснулась, когда часы в буфетной били два — и как ни старалась — не могла заснуть. Думаю, думаю… И сколько сейчас по России таких же бессильных, никому неведомых людей — думают те же тяжелые, неразрешимые думы! Неужели русский народ, проснувшийся Илья Муромец, окажется недостойным своей исторической задачи? Неужели он продаст свое первенство за чечевичную похлебку «классовых» вожделений?.. Неужели мы все ошиблись и наш народ вправду только дикарь и зверь!.. Неужели фанатики и доктринеры решатся, ради осуществления своих программных утопий, отдать Россию на поток и разграбление? Ведь они же не только марксисты, они ведь русские! Как же они не понимают, что теперь — все классовые «интересы» — деталь, что классовая «рознь» — теперь! — преступление, что, если мы пропустим этот единственный в истории нашей родины момент, то наши внуки будут рабами, что нас будут проклинать внуки наших внуков. Теперь — мы обязаны идти все вместе, как один человек.

1 апреля 1917 года (54 года)

Завтра Пасха. Первое Светлое Воскресенье свободной России… Когда и как всё это «образуется» — ни один мудрец не скажет. Одно несомненно: совершилось нечто до того великое, мифическое, что оно исключает всякий поворот к прошлому. Может быть, нам придется пережить весь ужас террора и все мы, сегодняшние «граждане», окажемся des «ci-devant» [прежними, бывшими (фр.)], будем голодать и прятаться от новых сыщиков пуще чем от старых. И все же «старое в землю зарыто» — а за это можно и претерпеть…

И.А. Владимиров. Сожжение орлов и царских портретов 5 марта 1917 г. 1917 | Brown University Library

8 апреля 1917 года (54 года)

…На душе беспрерывная тревога. Нет покоя днем, нет отдыха ночью. Так страшно за русскую свободу. «Изнутри» мы раздираем ее сами, извне на нас надвигаются беспощадные немецкие пушки, газы, аэропланы… Газеты с каждым днем тяжелее читать. Все — решительно все недобросовестны. Разница только в тоне. «Буржуазные» приличнее и грамотнее. У «социалистических» тон совершенно хулиганский, каждая старается перещеголять другую в «левизне», а главное как-то непроходимо глупо, безграмотно, бездарно. При самой высшей благожелательности не верится в искренность этих бесчисленных разнообразных «товарищей». Это оглушительное «чрево», эта разнузданная демагогия, это одурманивание рабочих и солдат ядом непонятных слов, это разжигание земельных вожделений мужиков, это толкание в пропасть русского народа, окруженного огненным кольцом врагов… И так действуют друзья народа? Их новые печальники и вожди? Неужели это — строители новой жизни?.. Каменщики нового града?

17 апреля 1917 года (54 года)

Кошмарное время. Все злы, мрачны… Временное Правительство очевидно в тисках. Сидят там умные, образованные, талантливые, честные люди; они были бы великолепны в нормальной парламентской сессии, а теперь, когда над нами крыша горит, — а под нами земля дрожит — нужны люди иного закала, — люди, умеющие и смеющие действовать наперекор бушующему урагану. А кто же из наших «кадетов» или даже октябристов на это способен? Они и правду-то сказать боятся во всеуслышание. Да и как ее сказать! С одной стороны нельзя кончить войну, а с другой — нам нечем и не на что воевать. И «живой» силы, которой мы всегда так похвалялись — тоже нет. Старая армия перебита, а молодую — ораторы митингов — превратили в разбойничьи шайки. <…>

…Какой это ужас, когда целый народ охвачен духом безумия! Полыхают барские усадьбы, как снегом усыпаны деревенские дороги барскими библиотеками, на телегах увозят мебель, вещи, картины; чего не могут увезти — варварски уничтожают… Помещики бегут из своих родовых гнезд. Мужики рубят леса, отбирают зерно, но полей не засевают… Возьмут овес, продадут его по 12-14 рублей за пуд, а на посев требуют зерно от земства! В Бережках, чтобы вспахать четверть десятины, со своей же учительницы спросили 200 рублей… Несчастные, темные дикари, которых распаляют дошедшие до буйного бреда демагоги.

8 июня 1917 года (54 года)

Какая-то моровая язва поразила мозг России. Такое чувство, что мы идем под татарское иго, только «ярлык» будет иной… «марксистский»… И увидим мы, как «Волга-матушка вспять побежала…» Такую пугачевщину разведем, что мир содрогнется!.. Сами виноваты. Уж на этот раз — никто как мы…

5 июля 1917 года (54 года)

Атмосфера все накаливается. 3-го и 4-го июля в Петрограде было вооруженное восстание. Пулеметный и еще какие-то полки, распропагандированные большевиками, пошли по улицам с соответствующими «лозунгами», криками: «долой Временное Правительство», пробовали захватить Таврический дворец, врывались в частные дома, убивали и грабили… В Таврический дворец их не пустили преображенцы и казаки… но в разных частях города шла стрельба. Пострадали, конечно, мирные жители. Газеты сообщают о 25 убитых, 500 раненых… Все «кадетские» министры вышли в отставку. Прошел слух об аресте князя Львова. Слух оказался неверным. Сегодня появилось подписанное князем Львовым воззвание Временному Правительству о разоружении провинившихся полков и действовавших с ними рабочих, о воспрещении вооруженных манифестаций и принятии самых строгих мер против бунтовщиков. Исполнительные комитеты бесчисленных «советов» будто бы выразили доверие Временному Правительству (вероятно «постольку-поскольку»…). Революционеры, которых с одной стороны плодило грубое, тупое, бессовестное русское правительство, с другой — питало и поощряло либеральное, безответственное, трусливое общество — эти идеализированные маниловским воображением революционеры выползли из подполья и показали свой лик. Лик многообразный. Где тут большевик, где черносотенец, где провокатор, разбойник, вор, немецкий шпион — не разберешь… Главный атаман — Ленин — конечно самый крупный из выпущенных на Русь расхлябанную, очумелую Россию волков. Фанатик-садист, бездонный циник, безмерный честолюбец? Вероятно, все вместе. Его «обращения» к «широким массам» резко отличаются от расплывчатой и пошлой фразеологии его адъютантов. Его слова точно гвозди, которые он молотком вколачивает в твердые черепа своих ацтеков. Коротко, грубо, просто, властно. Чрезвычайно элементарно, но… талантливо.

Даже в печати эти жесткие, хлещущие, беспощадные слова производят впечатление. Чувствуется, что этот господин далеко пойдет. Хотелось бы послушать его живую речь. По портретам — в газетах и на открытках — он красотой не отличается. Скуластое лицо из типа ломброзовских delinquente [правонарушитель, преступник (ит.)] — раскосые глаза, скуластый лоб, уходящий до затылка, маленький курносый нос, рот как лезвие ножа, жидкая бороденка, челюсть орангутанга, огромные, растопыренные уши… И наверное, есть женщины, которые от него без ума…

Вернувшийся из эмиграции Ленин на Финляндском вокзале в Петрограде. 3 апреля 1917 г. | Switzerland Everett Collection

21 июля 1917 года (54 года)

Из жизни ушла радость, ушла беззаботность, щедрость, ушла любовь… Может быть, это только на нашу долю так пришлась и грядущим поколениям будет лучше?.. Не верится. Ведь эти поколения будут дрессироваться (?) на новом катехизисе: борьба классов, то есть вековечная драка за жирные куски… Заменить Бога «орудиями производства», любить не родину, а какое-то абстрактное «интернациональное» отечество. Нам этого не понять… В юности, люди моего поколения 6ыли стихийными патриотами. Мы любили Россию не «за что», не «почему», а так, как это бывает стихийно, потому что иначе не могли. Потом благодаря тупости и низости самодержавия стали сердиться на Россию и стыдиться слова патриотизм, которым как щитом прикрывались разные проходимцы и погромщики всех чинов и рангов. Но и под этим внешним индиферентизмом уцелела от стихийного обожания неугасимая вера, что Россия беспредельна, нерушима, что она все выдержит и явит миру свой бессмертный лик. И вот, революция — не война, а революция поколебала эту веру. Я слышу теперь такие речи: — Разумеется, нельзя стереть с лица земли 180 миллионов человек. Но Россия, эта неделимая громада, повержена в прах. Те, что стояли перед ней в трепете, как перед сфинксом, увидали, что это — грубый, глупый, нечесаный дикарь…

9 августа 1917 года (54 года)

Стоят дивные дни. Ни газет, ни писем, ни посетителей. Слава Богу, хоть немножко передохнуть. Читаю Пушкина, какое наслаждение… почти счастье…

14 августа 1917 года (54 года)

Какие «сюжеты» мы готовим для будущих — лет эдак через сто — историков, романистов, драматургов!.. То-то будут нас благодарить… Я говорю Михаилу:
— Хоть бы у нас какой-нибудь Дантон объявился.

Он смеется:
— Не поможет, не поможет! Вот если б в каждой губернии завести по Дантону, да дать им в руки по дубинке Петра Великого, чтобы они принялись дубасить направо и налево — ну — может мы бы и очухались… Да нет! Мы должны докатиться до конца краю… Такова наша историческая судьба… Большевики вот собираются устроить Варфоломеевскую ночь, — прибавил он с тем же смехом, — и перво-наперво перерезать всех буржуев, а там, что дальше, видно будет…

— Не понимаю, как у некоторых людей еще хватает духу шутить, — заметила я не особенно любезно.

Михаил повел плечами.
— Le vin est tiré, Madame, il faut le boire [вино раскупорено, мадам, надо его пить (фр.)], —произнес он своим холодным голосом. — Вы восторгались французской революцией по книжкам, а теперь, когда «она» пришла к вам в дом, «она» вам не нравится… Пятьдесят лет подкапывали Россию на либеральных журфиксах и в светских салонах. А теперь — в ужасе!

3 сентября 1917 года (54 года)

«Военный заговор» — потерпел полное крушение. У русского Гарибальди несомненно много личной отваги, но он не разглядел, что «гарибальдийцы» то его хамы и трусы. В таких coup d État [переворотах (фр.)] ошибка есть величайшее преступление. Сейчас «большевики» торжествуют по всей линии и мы кратчайшим путем катимся к русскому террору. Будет дикая скифская поножовщина. В Петербурге уже открыто вооружают рабочих. И тот же Керенский, который столько болтал о «бескровной» русской революции, теперь пикнуть не посмеет. Торжественно возвещается, что «Корниловщина» ликвидирована «дружными усилиями революционной армии». Еще бы! Ведь это не то что драться с немцами. А тут и «корниловцы» и «керенцы» вместе перепились и покончили дело «миром»… Свои люди!… мигом смекнули, что без генерала будет «вольготней». Теперь Керенскому только и остается что творить волю тех, кто поддержал его власть… Только — надолго ли?.. Бедный «Фемистоклюс»!.. Теперь он «верховный» главнокомандующий… Как невыносимо оскорбительно, что в русскую историческую трагедию таким клином врезалась «хлестаковщина»! — Ах, какой ужас власть и каким большим человеком надо быть, чтобы она вас не съела… Торжество революционной армии уже сказывается. В Выборге солдаты убили трех генералов, трех полковников и офицера, предварительно истязав их согласно «революционному ритуалу». Генерал Крымов застрелился после беседы с Керенским. Корнилов, Деникин, Каледин арестованы.

7 сентября 1917 года (54 года)

…Подробности Выборгской трагедии ужасны. Убито 23 человека из высшего командного состава. Семь генералов солдаты сбросили с моста в воду и когда они, несчастные, выплывали, то их добивали в воде. 60 офицеров пропало без вести. И это делали не немцы, не враги, а свои же солдаты!..

Уже скорей бы пролетариат взял «всю власть». Эти «марксисты» так жаждут быть министрами, что когда они дорвутся до «портфелей», они перегрызут друг другу глотки. Больше растоптать идею социализма, как это сделали русские социалисты — не мог ни один тиран, ни один мракобес…

23 сентября 1917 года (54 года)

…Две недели как вернулись из Белых столбов… Жизнь с каждым днем труднее. И самое печальное, что все как-то начинают привыкать, приспособляться к существованию среди ежечасных катастроф… Все устали и ко всему — к немцам, к погромщикам, к голоду, к дороговизне, ко всей творящейся у нас мерзости — относятся апатично. С некоторым оживлением говорят только о еде. И это — в самых избранных, самых интересных слоях московского общества. Благоразумные и богатые люди потихоньку «реализуют» свое имущество — и как-то «незаметно» ускользают из Москвы.

8 октября 1917 года (54 года)

Петербург обратится в кладбище, в русскую Помпею. Только Помпею разрушила слепая стихия, а Российскую Империю вытолкали в шею, спустили в 17-й век Николай 2-й с большевиками. Ленин, Троцкий, всяческие анонимы, фанаты, сектанты, неудачники, авантюристы и кондотьеры разожгли пьяных солдат и звериные инстинкты черни — и вот мы очутились в старой «Московии». Но в старой Московии был свой уклад, тишина, звон колоколов, изобилие плодов земных, смирение, вера и упование на волю Божью, первобытные пороки и первобытные добродетели; порок был пороком и не выдавался за добродетель, им не бахвалились и сам грозный царь стенал, что он «пес непотребный и смрадный». И бояре, и холопы, и граждане именитые, и юродивые отличали — где Dieu [бог (фр.)] и где table et cuvette [стол и чаша (фр.)]. А ныне все перемешалось и такую засмолили живодерню… На весь мир начадили.

25 октября 1917 года (54 года)

…Михаил третьего дня уехал в Петербург, а сегодня, в вечерних газетах, сногсшибательное известие, что большевики захватили власть, овладели телефоном, телеграфом, Государственным банком. Временное Правительство арестовано, кроме Керенского, который успел скрыться. (Ловкий малый!) Слухи фантастические. Новый кабинет будто бы составлен так: Ленин — премьер, Троцкий министр иностранных дел, а только что прогнанный Верховский опять «обернулся» военным министром… Конечно, на Руси все возможно, но это как будто бы для нас «чересчур»…

28 октября 1917 года (54 года)

…Со вчерашней ночи в Москве идет стрельба. Все закупорились в домах. Вчера верх был у большевиков, сегодня будто бы одолевают правительственные войска. Масса раненых и убитых. Телефон еще действует. Целый день и целую ночь звонят к нам и мы звоним к другим. Слухи самые кошмарные, но и за это мы благодарны, это единственная отдушина москвичей, через которую еще можно подавать друг другу голос. Когда замрет телефон (говорят, его отстаивают юнкера Александровского училища), мы очутимся в могильной тьме. <…> Власти настоящей — сейчас в Москве нет. Геройски сражается за Москву только Александровское военное Училище, то есть юнкера. Говорят, что там есть гимназисты и студенты. Офицеры попрятались. А ведь в Москве генерал Брусилов. Неужели и он спрячется?!

Михаил вчера утром неожиданно вернулся из Петербурга. Был несколько часов арестован в зале заседания Предпарламента, но затем выпущен, как не имеющий к нему прямого отношения. В Москву прорвался благодаря счастливой случайности, купив всего за сто рублей — билет до Севастополя у какого-то «несознательного» офицерского денщика.
Говорят, что в Петербурге ад…

30 октября 1917 года (54 года)

…Целый день палили. Сейчас потише. Случайно уцелевшие телефоны (у нас из пяти телефонов звонит один) — приносят самые разноречивые слухи. Никто ничего не знает, кроме очевидной для всякого порядочного человек истины, это — что российские социалисты величайшие изверги. <…> Опять залп…

Сегодня моя внучка Таня, вздрагивающая от каждого залпа, говорит своей гувернантке: «encore un coup… [нрзб.] Eh bien, — строго ответила француженка — qu’est-ce que ça vous fait? ecrivez: table! [опять залп… И пусть, <…> какое вам дело? Пишите: стол! (фр.)]» — и непоколебимо продолжала диктовку.

В Москве после ноябрьских боев. 1917 | pastvu.com

31 октября 1917 года (54 года)

Весь день непрерывная пальба из пулеметов — частая-частая, трескучая, гул пушек и просто ружейная стрельба вдоль нашего переулка. Пули залетают в наш двор, одна пробила верхнее окно на парадной лестнице и легла в цветы. Утром наш канцелярский мальчик, которого неудержимое любопытство влечет во двор, прибежал впопыхах в дом и задыхаясь проговорил:
— Онисим Борисович, у ворот стоит Павел Николаич, просит вас видеть… Я без вашего разрешения не посмел его впустить. Как прикажете?

— Какой Павел Николаевич?

— Не знаю, он велел сказать, что прямо из Петербурга, с вокзала, но только что до своей квартиры им нет никакой возможности добраться.

Онисим Борисович пошел сам и через минуту вернулся, вместе… с П.Н. Малянтовичем, последним министром юстиции Временного Правительства. Его и какого-то еще министра-социалиста большевики выпустили, остальные арестованы. На Малянтовича жалко смотреть. Это руина. Целый день — под уханье пушечных залпов он с какой-то истерической неудержимостью рассказывает об агонии запертого в Зимнем дворце Временного Правительства. Остановится на минуту и опять начинает говорить, говорить, припоминает подробности, хочет непременно объяснить, оправдать, доказать, что они все — то есть министры — жертвы трагического положения, исторической стихии, из которой никакого логического выхода не было.

Вечером.

…Сегодня все телефоны молчат. Одни пушки бухают… Мы не решаемся зажечь лампы. А Малянтович все говорит как человек, который не может не говорить. Он то вскакивает, то ходит по комнате, судорожно разводит руками, изображает в лицах все этапы своего сиденья в Зимнем дворце и в Петропавловской крепости. Видно, что он весь внутри изодран своим месячным «министерством» и видно, что его гложет мысль, что так как он был последний министр юстиции злополучного Временного Правительства, то его больше всех закидают, будут закидывать грязью…

Я его спросила:
— Что же может нас спасти П[авел] Н[иколаевич?]

Он весь съежился и произнес свистящим шепотом:
— Генерал и кнут…

1 ноября 1917 года (54 года)

Всю ночь шла пальба — и сегодня весь день этот нестерпимый, неумолкающий грохот. То залпы пушек, то треск шрапнели, то одиночный выстрел, то вдруг — днем и ночью — начинается бессмысленная пальба вдоль переулка. На двор к нам залетают пули. Михайло, наш дворник, их подбирает и приносит в кухню. Для нашей прислуги — я заметила — происходящее представляет что-то вроде несомненно опасного и тем не менее захватывающего, интересного развлечения. Несмотря на строгий запрет, постоянно кто-нибудь выбегает на двор посмотреть в отверстия железных ворот — что делается на улице, пробираются, прижимаясь к стенам, в лавочку, все время «ужасаются», но любопытство побеждает страх. Набравшись впечатлений, они возвращаются домой — и рассказывают, что они видели, и то, что они видеть никак не могли. Чувствуется и другое, что все происходящее «безобразие» (это среди нашей прислуги самое ходячее слово) гораздо страшнее для господ, чем для них. Может быть, это подозрительность моих слишком поднятых нервов, но… на этих почтительных, казалось, таких знакомых лицах, — в этих непроницаемых глазах, — я читаю какое-то затаенное злорадство…

Вечером.

Сегодня дошла до нас две газета — отвратный «Социал-демократ» (печать «Русских Ведомостей», это означает, что «апаши» захватили типографию).

Что ни слово, то ложь и самая наглая демагогия. Обещают, например, телефонисткам и «прочим бедным трудящимся», что как только они, большевики, расправятся с «буржуями», телефонистки и все «трудящиеся» получат бесплатные квартиры в хоромах теперешних «домовладельцев», которые получают деньги с квартирантов, а сами «ничего не делают». Весь листок наполнен такой же пошлой дребеденью. Не могу понять, на кого эти люди могут действовать? А может быть, они умнее нас и лучше понимают — как и чем можно воздействовать на первобытную психологию «масс»?..

Может быть нам, страдавшим за «Униженных и оскорбленных», в самом деле пора в архив?..

1 декабря 1917 года (54 года)

…Да! Тяжело теперь жить. Все противно. Темно, холодно, грязно. До сих пор нет снега. Терпкий, постылый, унылый холод. Люди забыли Бога и Бог забыл людей. Мне часто кажется, что мы уже не живые люди, а старые автоматы. Вот-вот заржавленный механизм остановится и мы повалимся.

«Гласная» в соцсетях Подпишитесь, чтобы не пропустить самое важное

Facebook и Instagram принадлежат компании Meta, признанной экстремистской в РФ