«Первое и главное: хочу побольше любить» Дневник Татьяны Сухотиной-Толстой (1864–1950)
Татьяна Львовна Толстая была вторым ребенком и самой старшей из дочерей в семье Льва Николаевича и Софьи Андреевны Толстых. Всего у Толстых родились 13 детей, из которых пятеро умерли в детском возрасте, что было, к сожалению, обычным явлением для того времени. При этом из всех братьев и сестер Татьяну Львовну пережила только Александра Львовна, которая была ее младше ровно на 20 лет.
Татьяна Львовна вела дневник на протяжении более чем половины столетия. В основном она описывает свои внутренние переживания, мысли и наблюдения, а также жизнь своей огромной семьи и все более расширявшегося со временем круга друзей и единомышленников отца. Дневник не предназначался для печати (он был опубликован только в 1970-е годы), хотя нельзя сказать, что Татьяна вела его исключительно для себя: периодически она давала его читать объектам своих многочисленных романтических увлечений, а также отцу.
Мы постарались выбрать из этого уникального документа долгой эпохи (от Александра III до Михаила Калинина) самые интересные фрагменты.
Источники: Сухотина-Толстая Т.Л. Дневник / Сост. и автор вступит. статьи Т.Н. Волкова. М.: Современник, 1979.
Фото: Т.Л. Толстая. 1895. Фотография С.А. Толстой | myslo.ru
Эпизод 1. «Хочется что-нибудь делать для людей»
28 мая 1882 года (17 лет). Ясная Поляна
На днях читала свой дневник 1878 года, и мне так стало жалко, что я до этого не писала и потом бросила, что я решилась опять начать. Мне грустно делается, когда я думаю, что мое детство прошло и я все, все забыла, что было со мной в эти счастливые года. Впрочем, нет, счастливых было только года три от 9 до 12-ти, потому что в это время почти все понимаешь, всем интересуешься, и все так просто и ясно, так в бога веришь спокойно и так уверена, что все делается богом. Потом вдруг начинаешь узнавать, что совсем бог ни в чем не причастен, что не ангел божий меня принес на землю, как меня учили, и что совсем не потому дети родятся, что муж с женой в церковь съездили. И все спрашиваешь себя: где же здесь бог? — и не находишь его. Тогда начинаешь искать его во всем, стараясь ко всему придраться, чтобы найти его, и не находишь. Я до сих пор не нашла его. Многие говорят, что бог — это «добро» или, что мама нынче говорила: «Сила природы и бог — это одно и то же». Но зачем же называть это богом, молиться ему, верить, что он может услыхать молитву, когда это «добро» или «природа»?
Говорят, что эгоистом быть дурно. Но как же не быть эгоистом? По-моему, все надо делать для себя, не для тела, а для своей души: делать добро другим для себя же, для своей души.
Нынче Урусов говорит, что никогда себя не надо лишать: хочешь носить атласные платья, так и носи, и только тогда делай добро, когда хочется. Я этого никак понять не могу: по-моему, тогда это не будет добро, когда не трудно это сделать. Гораздо больше заслуги, если, например, я не поеду на бал, куда мне до смерти хочется, а отдам деньги, на которые я сшила бы себе платье. Спрошу у папа: я во многом ему верю и соглашаюсь.
<…>
Теперь я все замечаю, что мне не нравится в мама, и запоминаю, чтобы — когда я буду замужем — этого не делать. Главное — простота, во всем простота. Всякая аффектация так неприятна в человеке, которого любишь.
29 мая 1882 года (17 лет)
Сегодня приходила погоревшая женщина с шестью мальчиками, из которых старшему 13 лет. У нее мужа нет, в солдатах убит, земли нет и последняя изба сгорела. Такой несчастной я редко видела. Мы детей накормили белым хлебом, молоком и надавали пропасть платья и денег немного. Мне хотелось отдать ей свое жалование за 1-е июня, но потом и жалко стало, и такое восхищение самой собой я почувствовала, когда решилась на такую щедрость, что гадко и противно на себя стало. Но зато потом, когда она ушла, мне так стало стыдно, что я не отдала, а оставила себе на бантики то, что для нее ведь очень было бы много!
Пожалуй, что правду говорят папа и князь, что надо делать так, как хочется, чтобы тогда, когда сделаешь дурно, чувствовать это. А если всегда делать хорошо, то делаешься собой довольна и это очень противно. Ах, как это все у меня неясно!
Если кто-нибудь когда-нибудь прочтет мой дневник, то не осуждайте меня, что я пишу такой вздор и так несвязно. Я пишу все то, что мне только в голову приходит, и искренно надеюсь, что никто никогда его не прочтет. Было бы гораздо приятнее писать его для себя одной, чем для кого-нибудь. Странно, что всегда подделываешься под тон каждого человека, когда с ним разговариваешь, иногда и других бранишь из угоды к нему. Как это гадко! Надо записать в мою книгу правил.
10 сентября 1882 года (17 лет)
Как-то давно мама сказала, что она уверена, что я выйду замуж за Писарева, и, или мне это внушили, или тоже предчувствие, мне часто кажется, что это может случиться. Я бы этого не желала, но я легко бы могла его полюбить. Что ему это в голову приходит — я уверена.
После моего маленького романа мне трудно будет полюбить другого: он был слишком поэтичен, чтобы его скоро забыть. А может быть, я его слишком идеализировала.
Я себя часто представляю женой разных людей, и со всеми бы я была несчастлива: я бы была страшно ревнива, все бы мне казалось, что меня мало любят, и я бы мучала и своего мужа, и себя. Мне все равно, какой у меня будет муж, я никогда не мечтаю, что он будет такой-то или такой-то; мне только нужно, чтобы я могла его любить всю жизнь, и он меня.
Полно вздор врать, Танька! Лучше буду писать о погоде. Очень тепло. Кузминские поехали в соломенных шляпах и в пальто и без фуляров!!! Вообще в нынешнем году теория фуляров в большом упадке.
17 октября 1882 года (18 лет)
Я знала, что в Москве я не так часто буду писать свой дневник, и мне это жалко, потому что мне кажется, что это для меня очень полезно: я стала за последний год гораздо серьезнее и стала более здраво смотреть на жизнь, чем прежде. А может быть, это с годами я стала гораздо тверже, и больше стала замечать, как я живу, а не отдаюсь безотчетно удовольствиям, — нет, скорее неудержимым animal spirits, как прежде. Я теперь осторожнее: я бы никогда не допустила себя любить человека, которого я не считаю вполне хорошим, т. е. не хорошим, а которого бы я не вполне одобряла. А тогда это началось с ухаживанья с его стороны, а я этому поддалась и увлеклась. Теперь бы из какого-то чувства самосохранения я не допустила бы этого, может быть потому, что я чувствую, что если я полюбила бы теперь, то наверное сильнее и серьезнее.
4-го мне минуло 18 лет, и я очень сокрушалась о своей старости. Право, мне теперь кажется, что милее девочки 16-ти и 17-ти лет ничего быть не может; они для меня прошли навсегда. Папа тоже находит, что теперь этого детского веселья, как было, во мне уже нет.
2 ноября 1882 года (18 лет)
Сейчас должна была перестать писать: Миша капризничал, надо его было успокоить, что мне тотчас же удалось. Helene бы сказала, что я хвастаю, но право, это так легко, и няни никогда этого не умеют. Да и не только няни: матери, воспитывая детей, сколько делают ошибок. И в моем воспитании, хотя сравнительно меня прекрасно воспитали, сколько было ошибок! Я помню, например, раз мне мама сказала, когда мне было уже 15 лет, что иногда, когда мужчина с девушкой или женщиной живут в одном доме, то у них могут родиться дети. И я помню, как я мучилась и сколько ночей не спала, боясь, что вдруг у меня будет ребенок, потому что у нас в доме жил учитель.
По-моему, надо так осторожно говорить с детьми и только то, что они могут понять, особенно с более чувствительными и впечатлительными. За что им страдать больше того, что придется в жизни случайно испытать? Но, впрочем, человек от страданий не хуже делается.
23 ноября 1883 года (19 лет)
Мы в Москве, и я веду самую противную для меня жизнь. Во-первых, что почти что смешно при моей силе и толщине, я лечусь. Утром пью Карлсбад, днем гуляю или езжу за покупками или с визитами, а вечером я совсем уж ничего не делаю. В Школу я совсем не езжу и дома не рисую и не пишу. Должно быть, от этого безобразного бездействия у меня в голове пропасть глупых мыслей, большая часть из них об этом дрянном, милом Ваничке. Мне хочется его увидать, и я часто, стараясь сама себя обмануть, нахожу дело в Газетном переулке для того только, чтобы пройти или проехать мимо его дверей.
28 ноября 1884 года (20 лет). Москва. Хамовники
Пришла сверху, где очень был интересный разговор, спор даже, насчет воспитания детей. Меня всегда очень интересует этот предмет разговора: мне всегда кажется, что все слишком легко и поверхностно смотрят на это, мама особенно. Были бы дети ее физически хорошо выхожены, — душа их всегда для нее на втором плане. С папа в этом случае, как почти всегда во всем, я совершенно согласна. Он говорит, что все зависит от примера человека, которого любишь, и что ничто так не заразительно, как злоба. А когда человек сердится, то говорит не то, что думает, или, скорее, не то, что хотел бы сказать, и потому никогда влияния не может иметь на ребенка, который теряет уже всякое уважение к словам родителя. M-me Seuron тут очень горячилась и старалась доказать, что, кроме пощечин, способа воспитания не существует.
5 октября 1886 года (22 года). Ясная Поляна
Я себе дала слово, после истории с Юрием, что буду осторожна.
И вот опять такая же история, но уже теперь наверное ничего подобного не будет. Я не понимаю, как могут меня любить люди, которых я не люблю, и — наоборот: как люди, которых я люблю, могут не любить меня? Как, однако, я невыносимо самоуверенна!
Я сейчас, подумавши, не нашла ни одного человека, который бы меня не любил, когда я его любила. Может быть потому, что я раз только любила, и то это было очень по-детски и поверхностно. Но все-таки это была — настоящая любовь, и что хорошо в ней было, это что она была необыкновенно чиста и молода. Я думаю, я теперь не могла бы так любить. Да и не надо.
Я думала сегодня о том, что мне не надо желать замуж выходить, а надо работать над живописью, чтобы дойти до чего-нибудь порядочного.
Я помню, Суриков раз сказал мне: «Искусство ревниво». И это — правда. Только возможно всей отдаться ему, иначе ничего не выйдет.
Ге пишет мне, что у меня — большие способности, но что без любви к делу ничего сделать нельзя. Но и любовь эта во мне есть, хотя бывают минуты, когда я отчаиваюсь и на некоторое время все кидаю и чувствую, что я совершенно освободилась от всякого желания работать. Но постом с новой силой меня захватывает это желание работать.
Странно, что, ничего не делая, не рисуя, все-таки идешь вперед, потому что такая сильная привычка наблюдать и запоминать, что она не может прекратиться.
6 октября 1886 года (22 года)
Папа сейчас присылал малышей спрашивать у нас, чтобы мы сказали три своих желания. Я немедленно ответила: «Хорошо рисовать, иметь большую комнату и хорошего мужа». Маша ничего не ответила. Но я забыла, что последнее желание исключает два первых: хороший муж будет мешать заниматься и займет мою большую комнату.
21 ноября 1886 года (22 года)
Сегодня я ходила гулять одна и все думала о том, как надо жить. И мне представилось, что совсем не так страшно прямо взглянуть на жизнь, как мне это прежде казалось. Прежде я думала, что, придя к известным убеждениям, надо что-то необыкновенное предпринять: все раздать, пойти жить непременно в избу, никогда не дотронуться до копейки денег. А теперь я вижу, что этого совсем не нужно, а надо видеть, что хорошо и что дурно, и жить там, где меня судьба поставила, как можно лучше и как можно менее огорчая других и как можно больше делая для них. Я где-то в своем дневнике спорила сама с собой, что нужно нам или нет делать деревенские работы? Не все ли равно — деревенские или какие-нибудь другие, лишь бы работа моя была нужна другим, или по крайней мере не мешала бы другим, как живопись, музыка и т. п. К чему я тоже пришла, это что никакой системы и распределения жизни быть не может, а надо каждую минуту жить так, как лучше, и делать то, что другим от меня нужно. Я с радостью вижу, что мое воспитание начинает делаться, и что мне все легче и радостнее жить на свете. Мое чувство страха к смерти папа тоже вылечил немного, доказав мне, что в сущности никакой смерти нет. «Если, — говорит, — тебе твоего тела жалко, то наверное каждая частица его пойдет в дело и ни одна не пропадет». Дух тоже не умрет.
27 ноября 1886 года (22 года). Москва. Хамовники
Вот пятый день, как мы здесь. И очень здесь гадко. И у меня неперестающее чувство, что я в чем-то провинилась, что что-то стыдно, что надо как-то устроить свою жизнь, чтобы все пошло хорошо. Хочу поступить в Школу, но папа говорит, что это не нужно, говорит, что это похоже на то, если бы мертвеца стали поддерживать со всех сторон и он бы стоял, только пока его держат. А как пустили, так он опять падает на пол, и что так же я свою жизнь поддерживаю. Но он это сказал хоть и красиво, но несправедливо. Я хочу учиться живописи, я люблю это дело и думаю, что лучше выучусь ему в Школе, чем дома.
Ездила сегодня за покупками, больше для Маши, чем для себя, и ужасно мне было противно, но вместе с тем было и приятно заказывать себе красивые башмаки и платье. Удивительно, как трудно отделаться от этого желания нарядить себя и свою комнату, и как здесь все устроено, чтобы поощрять к этому. В нынешнем году я не видала ни одного нищего. Даже этот живой упрек отстранен от нас для того, чтобы даже нельзя было вспомнить, что есть люди, которым нечем покрыться и есть нечего.
14 декабря 1886 года (22 года)
Мне «дюже гнусно», как говорит Аким, все это последнее время. Я ничего не делаю, хотя дела много, и болею печенью. Это знакомое, отвратительное, московское чувство тяжести, тошноты, сонливости, которое я так ненавижу, опять охватило меня. Не только у меня дела много, но вокруг и для меня работают человек десять. Три плотника вчера целый день работали над дверью, которую я велела проломить в стене. Татьяна и няня шьют драпировки в мою комнату, Варвара Петровна шьет платье, а я сижу и скучаю, потому что ничего не делаю. Я перечла тех, которые вокруг меня работают для меня, не считая сапожника, модистку, портниху, часовщика, того, кто мне кофточку шьет, скорняка, который ротонду чинил, перчаточника, золотых дел мастера, оптика, черепашечника и миллионы других, которые чинят и делают вещи для меня. И это — не считая тех людей, которые работают на наш дом, включая, конечно, меня, как лакеи, кучера, горничные и т. д. Видя все это, я не могу оставаться спокойной, но делаю только хуже: злюсь с утра до ночи и все-таки ничего не делаю. Я оправдываю себя тем, что я больна, но это слабое оправдание. Рисую я мало: портрет Андрюши пишу, когда он свободен от уроков, и два раза рисовала у Самариных вечером костюмы.
26 декабря 1886 года (22 года)
Получили сегодня приглашение на бал к Долгорукому, и мне захотелось опять этого пьянства лести, ухаживанья, и я почувствовала, как я привыкла к тому, чтобы мною восхищались и выражали мне это. Я отвыкну от этого! Это последнее время, единственное с 16-ти лет, что нет какого-нибудь вздыхателя a mes trousses, и я со стыдом вижу, что этого мне недостает и что я готова себе вообразить такого в первом попавшемся, только чтобы не остаться без оного. Мне Татаринов представляется таким, мне досадно, что Сухотин перестал мне выражать свое одобрение, и я даже начала бы, пожалуй, опять Трескина морочить, если бы он мне попался. Но я отвыкну от этого! Конечно, ничего этого бы не осталось, если бы я полюбила кого-нибудь, или если бы я вышла замуж, но и теперь этого не должно быть.
20 января 1888 года (23 года). [Москва]
Все время стоят страшные морозы. На коньках я каталась только два раза; от самого декабря, может быть, только два дня было меньше десяти. Я простудила кучера, и мне ужасно стыдно. Он уже третий день лежит в жабе. И, главное, что я простудила его из-за пустяков: хотелось у Толстых доиграть роббер, и, хотя я знала, что он ждет и что очень морозно, я все-таки заставила его ждать. Когда это люди перестанут рабски подчиняться тем, которые им за это платят деньги? Уже на моих глазах многое страшно изменилось. Я помню: мы девочек 16-ти и 17-летних, которые у нас служили, иначе не называли, как Варька, Парашка, ребят, которые у нас служили — тоже, а теперь уже нас возмущает, когда мы это слышим. Надо учиться обходиться без прислуги, чтобы на старости лет (да и теперь) не быть беспомощной и рабой своих слуг. Говорят, в Москве устраивается общество, цель которого — обучать девушек и женщин разным практическим наукам: кройке, шитью, стряпне и т. д. Я непременно поступлю, если увижу, что это будет серьезно поставлено, а не будет модное учреждение для флиртов и свиданий.
<…>
Я вообще роскоши не люблю, а мы — бездельные барышни — только ненужная роскошь, и часто не красивая и не изящная. Меня это часто огорчает. Я об этом много думаю и не могу не видеть, что и в доме, и, если бы выйти замуж, у мужа пользы от меня никакой быть не может. А любить только за то, что вместе живешь, что родня, — трудно. И я чувствую, что меня никто не любит, и я мало кого люблю. На днях я чувствовала себя ужасно одинокой и в таком духе, при котором дети обыкновенно ревут о том, что «меня никто не любит». И упрекала в душе других, что никто этого не замечает, не жалеет и не ласкает меня. Но потом пришла к тому заключению, что и я не заметила бы этого состояния в другом, и что все — ужасные эгоисты, и что Верин афоризм, что «одиночество есть мать всех пороков» можно заменить тем, что «эгоизм есть мать всех пороков», потому что и одиночество вытекает из эгоизма.
15 февраля 1889 года (24 года). [Москва]
Давно не было так хорошо жить на свете! Все любят, здорова, деятельна и не мучаюсь никакими сомнениями и вопросами. Элен у нас живет, и мы с ней друг друга возбуждаем к занятиям и поддерживаем в разных мелочах: в том, чтобы рано вставать, чтобы ходить пешком, не терять времени в безделье и т. д. Я решила начать заниматься опять рисованием и самой серьезно, строго и систематично учиться. Сначала рисовать хорошенько, а потом уже начать писать, и не сразу головы, а поучиться писать отдельные части — волосы, руки. В то же время проходить перспективу, читать, что есть интересного по этому предмету, и рисовать эскизы в альбом, когда только есть свободная минута. Зачем я буду заниматься живописью, я не знаю. Все советуют и, когда я это делаю, мне весело, и не только пока я рисую, а вообще все настроение поднимается, душа, как обнаженный нерв, все воспринимает и все чувствует.
<…>
9 часов вечера.
Какой злодей сказал, что у меня способности к рисованию! Зачем я так много труда и старания трачу на то, чтобы учиться, когда ничего из моего рисования не выйдет? Сейчас я три часа сидела за Антиноем, и вышла такая гадость, какую бы ни один ученик в Школе не сделал. При этом моя близорукость страшно раздражает меня. Напрягаешь все силы, чтобы увидать подробности, и добиваешься только того, что слезы выступают из глаз и уж ничего не видишь. Но я не хочу совсем отчаиваться: заведу очки сильнее и буду продолжать рисовать; если я увижу, что не подвинулась, — брошу навсегда.
<…>
Я очень счастлива тем, что никогда не ропщу на окружающее меня и, если мне дурно, всегда виню одну себя. Но зато, когда хорошо, принимаю это, как незаслуженное, и всегда умею ценить и пользоваться всеми удовольствиями, которые мне посланы. Например, я так ценю, что я родилась именно в этой семье, что папа мой отец. Нет дня, чтобы я не чувствовала наслаждения и благодарности за то, что вокруг меня столько интересного, столько хороших людей, столько я слышу нового и хорошего. Так часто папа мне напоминает, как надо жить, и помогает мне в этом. Все мне открыто: я могу слышать хорошую музыку, видеть хорошие картины, могу знать художников, могу сама сделаться художницей, потому что мало того, что мне дана возможность видеть и слушать, говорят (но справедливо ли), что мне даны средства самой творить. Право, я очень счастлива и могла бы быть еще более, если бы была лучше, разумнее, строже к себе и вообще умнее.
11 июня 1890 года (25 лет). Ясная Поляна
Сейчас дедушка Ге сказал, показывая на меня пальцем: «Я мало встречал таких одаренных людей, как она. Такие громадные дарования и, если бы прибавить к ним любовь и накопление наблюдений, это вышло бы ужас что такое». А вместе с тем из меня ничего не выходит. Я иногда думаю, что это от недостатка поощрения. Вот дедушка сказал такие слова, и у меня сейчас же дух поднялся и хочется что-нибудь делать. Хочется что-нибудь делать для людей, отчасти потому, что считаешь, что обязана все свои силы отдавать другим, а отчасти и из тщеславия, которое с годами растет во мне.
Эпизод 2. «Какой дурак сказал, что любовь счастье?»
13 января 1891 года (26 лет)
Сегодня Вера говорила мне, что я самая умная из всей нашей компании и что она даже удивляется, что я так мало пользуюсь своим умом. А мама сегодня говорила, что она не может себе представить, чтобы кто-нибудь отказал мне, если бы я предложила свою руку и сердце, на что я ответила, что не могу себе представить, чтобы кто-нибудь польстился на такое добро. И правда — почему меня люди так высоко ставят? Особенно мой ум. А я так часто страдаю оттого, что я чувствую свой ум бессильным многое понять и слишком вялым и ленивым, чтобы сделать большие усилия. Мне кажется, что у меня скорее счастливая или несчастная манера совершенно бессознательная: уметь уверить всех, что я обладаю качествами, которых, в сущности, нет. Мне всегда льстит, когда меня хвалят, но в душе-то я знаю, что я страшная эгоистка, ленивая, с неровным, капризным характером, не умная и не живая. Единственную хорошую черту, которую я за собой знаю, это правдивость и справедливость. Этой чертой я дорожу и воспитываю ее в себе.
20 февраля 1891 года (26 лет). Москва
Меня странная преследует мысль — как кошмар — что я наверное выйду замуж за Стаховича. Мне кажется, что если бы он старался добиться моей любви, это было бы ему легко, что он сумел бы так хорошо и сильно любить, что нельзя было бы не тронуться этим и не ответить ему. Я себе постоянно представляю это, и когда думаю об этом, мне это кажется желательным, меня всю захватывает это чувство, сердце колотится и мне стыдно и страшно этого чувства. Но когда я хладнокровно представляю себя женой его, то я прихожу в ужас. Одна церемония свадьбы в его семье чего стоит. Благословения, поздравления и т. д. А потом воспитание детей, различные взгляды на жизнь, на религию, на все на свете, и, главное, никогда я не могла бы ему вполне верить.
<…>
Мне часто приходит в голову, что он и не думал хотеть жениться на мне, и мне стыдно так много думать об этом, но его слова совсем переменили мой взгляд на него, и он вообще человек не тусклый и не незначительный, поэтому нельзя и не думать о нем. Во всяком случае, если он и хотел бы жениться на мне — это большая честь. Но я не понимаю, почему бы он избрал меня? Я для него даже совсем не удобная и не выгодная жена, а полюбить меня страстно теперь трудно: мне 26 лет, и я очень некрасива стала. <…> Он говорил мама, что иногда у него бывали проблески надежды, но, что когда он возвращался опять в Ясную, его обдавали таким холодом, что он понимал, что напрасно надеялся. А мне кажется, что он всегда менялся, я же всегда готова была быть с ним ласковой и дружелюбной. О том, что мы могли полюбить друг друга, мне никогда не приходило в голову, и поэтому теперь это совсем меня спутало.
<…>
Я покупала кое-что, ходила пешком и устала. Пришла домой и стала думать. Вдруг мне представился Миша Стахович и Миша Олсуфьев тоже, и такая буря волнений и радости поднялась во мне, что я не усидела на месте, встала и стала ходить по комнатам. Как странно, что эти два чувства живут во мне рядом, и я положительно не знаю, которое сильнее и которое настоящее. Если бы они оба хотели жениться на мне, право, я, как Буриданов осел, не выбрала бы ни одного, потому что не знала бы, которого предпочесть.
13 мая 1891 года (26 лет). Ясная [Поляна]
Вчера только приехала из Москвы и полна энергии и желания что-нибудь делать и чем-нибудь сделаться. В этих мечтах путаются и мешают друг другу два желания: жить для себя и жить для других, и надо сказать, что второе желание еще только рассудочно и я надеюсь на привычку, чтобы оно укоренилось во мне. Я думаю, что, если я привыкну вспоминать и заботиться о других, незаметно все мои интересы сами собой на это перенесутся. Мне страшно хочется учиться рисовать — это уж для себя — и помимо просто любви к искусству, меня прельщает слава. Мне бы ее очень хотелось, и мне представляется, что я достигла бы ее до известной степени, если бы стала работать. Я боюсь, что это такая же глупость, от которой потом придется вылечиваться и которая принесет мне столько же разочарований, как до сих пор была любовь. Но от этой болезни я совсем вылечилась.
9 июня 1891 года (26 лет)
В одиннадцатом часу пошла на крокет, где были тетя Таня, Маша, Эрдели, Сережа и Лева. Говорили о супружеском счастии и повиновении жены мужу. Тетя Таня очень взволновалась этим, и скоро мы с ней одни остались спорить. Но разговор был неприятный, потому что она говорила о себе, и поэтому было трудно возражать на ее доводы, которые, между прочим, мало меня интересовали, так как я была совершенно уверена в своей правоте.
Говорили о том, должна ли жена слушаться своего мужа, и тетя Таня доказывала, что должна только в известных случаях, а я говорила, что всегда. Тетя Таня находит, что если муж против желания жены захочет отдать сына в правоведение, то жена не должна прекословить, а если муж захочет бросить свою службу и идти в деревню работать, то в этом случае жена имеет право не слушаться и даже уйти от мужа, потому что первый поступок — поступок разумного человека, а второй — сумасшедшего. Я сказала, что, по-моему, это наоборот и что, по-моему, жена не должна ставить границ, где может кончиться ее послушание, а слушаться надо всегда и во всем, и только в этом случае может быть счастливое супружество.
Тетя Таня ужасно сердилась и упрекала меня в том, что я никогда никого но слушалась, а так стою за послушание. Я сказала, что оттого я и не вышла замуж, что никого не могла бы слушаться из тех, которые хотели на мне жениться, и это дело девушки выйти замуж за человека, в которого бы она верила и который не заставлял бы ее делать неразумные поступки. Это — дело мужа: не заставлять жену делать что-либо через силу, жалеть и беречь ее. Во время этого разговора мне мелькнуло в голове, как я могла быть так неразумна, чтобы допустить возможность замужества со Стаховичем? Выходя за него замуж, я прямо шла бы на то, чтобы всегда все делать обратное тому, что он хотел бы. Я на это не имею права ни по отношению к нему, ни к себе.
8 ноября 1891 года (27 лет)
На днях m-me Башкирцева прислала папа дневник и письма своей умершей дочери. Меня возмутило самомнение и самообожание ее и ее легкомысленный цинизм. Как она пишет о боге, о красоте, о себе! Папа говорит, что у меня с ней какое-то соревнование и что я завидую ее таланту, но это несправедливо. Если бы я думала, что у меня талант, я бы развивала его, а то ведь, несмотря на то, что Репин завидует (по его словам) некоторым моим этюдам, Ге находит, что у меня «громадное дарование», а папа говорит, что я не умею нарисовать портрет непохоже, я совсем не занимаюсь и не верю, чтобы из меня могло бы выйти что-нибудь значительное.
Иногда мне кажется, что я могла бы достичь такой степени совершенства, чтобы быть в состоянии обмануть других и заставить их подумать, что у меня есть талант. Но дойти до того, чтобы самой быть довольной своей работой — этого никогда не может быть. У меня всегда критика будет сильнее моих способностей, поэтому все, что я сделаю, будет настолько ниже моих требований к себе, что нельзя будет продолжать.
26 ноября 1893 года (29 лет)
Какое проклятие положено на женщин — их привлекательность! Это мешает всему серьезному и настоящему в их жизни. И не только привлекательность, но, что еще несправедливее — желание и мечты о ней, когда ее нет. Женщина ничего не умеет любить сильнее, чем любовь к себе: ни любви к правде, ни к искусству, ни даже к своим детям и мужу, если не имеет любви от них.
4 декабря 1893 года (29 лет). Москва
Я поехала днем с двумя визитами (я искренно думала, что надо это сделать, чтобы не обидеть людей). И вот отыскивая дом в переулке у Смоленского рынка, я встретила и потом обогнала пьяного оборванца. Он шел шатаясь, и при каждом шаге распахивалась рваная, в лохмотьях, с рукавами до локтей поддевка и виднелись синие голые ноги. Видно, что кроме поддевки на нем ничего не надето, ни рубашки, ни штанов. Первое мое движение было с испугом отстраниться от него — еще неравно это отвратительное грязное существо повалится на меня. А потом сейчас же с силой нахлынуло чувство стыда за себя за то, что я — праздная, сытая, нарядная, приехала на своей лошади с сытым кучером и, имея все в излишке (и материальное и духовное, т. е. книги, образование, воспитание), смотрю на этого человека, лишенного всего этого, как не на брата, не на человека, а как на что-то отвратительное, от чего надо сторониться и чего бояться. Как он должен ненавидеть меня и мне подобных! Мне ужасно захотелось пойти в самую отвратительную грязь, к самым страшным, потерявшим образ человеческий людям, и не потому, чтобы я думала, что могу быть им полезна, а просто погана своя роскошь, и хочется чувствовать себя сестрой всякому, а не известному кружку людей.
<…>
Я все думала, как, с какой стороны мне приблизиться к таким оборванцам, какого видела вчера, каким образом сделать возможным общение с ними, и мне даже захотелось поступить в какое-нибудь благотворительное заведение, чтобы вблизи видеть этот народ. Я думаю, что это усилит желание избавиться от роскоши и яснее покажет связь и зависимость бедности и (что всегда более пугает и поражает меня) дикости и невежественности с роскошью и бессмысленными культурой и искусством.
Не знаю, что сделаю, но меня гнетет эта жизнь, и искусство мне кажется пока таким мертвым и бессмысленным, что не хочется им заниматься. Вот уже три недели, как я по несколько часов в день сижу перед гипсовой Венерой, стараюсь изобразить ее на бумаге и мучаюсь и ломаю себе голову над тем, почему у меня в рисунке нет движения. И в продолжение трех часов спрашиваю себя: «есть движение или нет движения?»
17 февраля 1894 года (29 лет). [Варшава]
Варшавский вокзал.
Сейчас ела яичницу в общей зале и любовалась на продавщицу у буфета. Прехорошенькая: матовая, бледная, губы красные, красивый лоб и волосы волнистые, пепельного цвета, назад зачесанные. Голос детский. Хотелось с ней заговорить, думала о ее судьбе, угадывала ее характер, и все потому, что она красивая. Экая несправедливость! Но потом я увидала, что она перемигивается с лакеем, и мне перестало хотеться говорить с ней. Хорошо, что я не мужчина, а то я постоянно бегала бы за красивыми женщинами. Женская красота на меня сильнее действует, чем мужская. Мужчина редко может привлечь меня своей красотой, и я не люблю мужской красоты саму по себе. Я же знала Женю сколько лет и не радовалась на него, пока не узнала его душу. Теперь меня иногда радует чистота линий его головы, но это мне совсем не важно.
Любя так красоту, мне оттого и бывает так неприятно сознавать, что я старею и дурнею. Мне не нужна свежесть и молодость для каких-нибудь флиртов, а просто потому, что я знаю, насколько все: старики, дети, женщины, мужчины — ласковее и добрее относятся к молодому и красивому существу, чем к старому и безобразному.
12 марта 1894 года (29 лет)
Женя писал, что папа ему говорил, что Сережа боится, чтобы что-нибудь не вышло у меня с Женей. Но папа ответил, что и Сережа, и он знают, что ничего выйти не может. Конечно, что может выйти? Замуж мы друг за друга идти не хотим. Кроме того, что это невозможно, потому что он женат, потому что он не пошел бы на церковный брак, и я не хотела бы этого (а иначе это убило бы мама), — просто нам это не нужно. Нам гораздо лучше жить свободно и врозь. Если бы мы влюбились друг в друга, то, может быть, этот вопрос возник бы, но надеюсь, что он никогда не сделает столько шагов назад, чтобы до этого дойти. У меня же бывает это смутное, бессмысленное желание каким-нибудь образом внешне привязать его к себе, когда я испытываю ревность. Вероятно, это тоже влюбление. Но это так бессознательно, что не стоило бы об этом писать, если бы я не боялась упустить из виду какой-нибудь крючок, на который я могу попасться. Имеет ли это какой-нибудь смысл? Когда думаешь, что человек уходит от тебя — сковать его цепями с собой? А вместе с тем я думаю, что все браки имеют в основании или, скорее, имеют стимулом ревность. Чтобы все знали и он сам, что этот человек мой, я имею на него всякие права, а больше никто. Женя раз сказал мне: «Чем это может кончиться?» А потом, должно быть, испугался, что я подумаю, что он намекал на замужество, и оговорился на другой день, что он думает, что я уеду как-нибудь в Париж надолго, мы и раззнакомимся. Смешной человек! Он может быть спокоен, что никогда у меня не будет возможности серьезной мысли об этом. Это мне не нужно, страшно и отвратительно. Я бы перестала его уважать и возненавидела бы, если бы я была его женой. И единственно, что может «выйти» из нашей дружбы, — это то, что мы ее разорвем, если она перестанет для кого-нибудь из нас быть дружбой, и мы почувствуем, что не справимся с этим.
16 марта 1894 года (29 лет)
Я накупила платьев в Париже, и это мне иногда неприятно вспоминается. Они очень дешевые и простые, и я их ни разу не надевала за этот месяц, что я жила в Париже, но мне это грустно, потому что ужасно глупо. Это какая-то слабость, как пьянство. Живу спокойно, о «пьянстве» не думаю, потом вдруг пойду и напьюсь, без потребности, без удовольствия, а напротив, с тяжелым чувством раскаяния на другой день.
11 мая 1894 года (29 лет). Ясная Поляна
Последнее время… я почувствовала в сильной степени прилив молодости, желания нравиться, и чувствовала опять то пьянство успеха, какое испытывала в ранней молодости. И мне было очень весело. Особенно тогда весело, когда чувствуешь успех, но это едва высказывается. Касаткин пересолил, прямо объяснившись мне в любви. Это было тяжело, стыдно и заставило меня раскаиваться и серьезно подумать о том, как смотреть на эту свою сторону, которая для меня так важна и занимает такую большую часть моей жизни. Я всю жизнь была кокеткой и всю жизнь боролась с этим. Я сегодня думала о том, что кабы кто знал, что мне стоило прожить так, чтобы не попасться ни в один роман, ни разу не поцеловаться ни с кем, не удержать человека, который любит и которого любишь, когда брак был бы неразумен. Иногда я жалею о том, что я так боролась с этим. Зачем? Но как только простое кокетство начинает переходить в более серьезное чувство, то я опять это беспощадно ломаю и прекращаю. Того, чтобы никогда не кокетничать, я еще не добилась, но чувствую, что это теперь уже на рубеже ridicul’ности, и это меня останавливает больше, чем нравственное чувство. Мне жаль того, что я совсем потеряла то страстное желание остаться девушкой, которое было последние года и особенно было сильно после «Крейцеровой сонаты». (Надо это перечесть.)
Теперь я думаю, что если это попадется на моей дороге я пройду через это, и скорей желаю этого, как застраховки от разных флиртов. Я думаю, что здоровому молодому человеку, не особенно сильному нравственно, трудно прожить одному, никогда не жалея о том, что не было любви, детей, всех этих радостей и тяжестей семейной жизни.
Впрочем, что будет, то будет. Надо все принимать с кротостью и благодарностью.
3 июня 1894 года (29 лет)
Больна, жар, и горло болит. Последнее время тосковала, скучала о том, что у меня отнят друг. Не знаю, о нем ли именно или вообще о любви скучала, но надо было себя взять в руки и мысленно строго выругать.
<…>
На днях с папа разговаривали. Он видел, что я скучаю, и утешал меня. Говорил мне, чтобы я не унывала, что я еще настолько привлекательна, что могу еще не отчаиваться. Говорил, что ничего нет в Евгении Ивановиче, что бы я могла любить. Мне совсем не этого от него нужно было: я всегда от него жду и желаю строгости. Я хочу, чтобы он мне говорил, что совсем мне не нужно любви, что ее, наверное, больше не будет и не должно быть. Я себе это постоянно говорю, но в слабые минуты чувствую себя одинокой и пугаюсь этого.
4 апреля 1896 года (31 год)
Опять начинаю писать свой дневник. Но теперь постараюсь писать только факты и мысли, а не чувства, что с течением времени делается неинтересно.
<…>
В моей жизни ничего: постоянный стыд за свою негодность, за то, что, исповедуя христианство в теории, я так компрометирую его на практике, — и любовь все возрастающая к искусству, и к искусству для искусства, к форме. У каждого ли такие постоянные противоречия? Я не могу теоретически признавать искусство без содержания. Но на деле я могу плакать от красоты и оставаться совершенно равнодушной к высокому содержанию. И так во всей моей жизни. Иногда думаю: не бросить ли, не забыть ли всякие теории и убеждения и не жить ли одним чувством, одной впечатлительностью? Но этого по заказу не сделаешь. Слишком большая привычка выбирать теории и по ним обо всем судить.
5 апреля 1896 года (31 год)
Маня говорит, что про меня с Сухотиным сплетничают. Мне все равно, даже скорее забавно. У меня с ним отношения хорошие: простые и спокойные, изредка только un point de flirt, но мы оба этого не поощряем. И некоторая доля обоюдной привязанности.
19 апреля 1896 года (31 год)
Очень грустно. Жалко молодости. Хочется любви. Сегодня не чувствовала на себе ласки Сухотина, и мне этого недоставало. Последнее время он приучил меня к ней.
<…>
Вчера Маня бранила меня за Сухотина. Говорила, что в Москве о нас сплетничают. Мне все равно. Маня предупреждала меня против него, но и это бесполезно. Мы оба слишком осторожны и, я думаю, холодны, чтобы забыться, а если он возьмет меня за руку и иногда в разговоре вставит ласкательное слово, что за беда? Нет, пожалуй, беда, потому что вот сегодня мне грустно. Трагедии не выйдет, но потерянное время на мысли и старания о том, чтобы удержать и усилить эту привязанность.
Папа сегодня читал новый рассказ Чехова «Дом с мезонином». И мне было неприятно, что я чуяла в нем действительность и что героиня его 17-летняя девочка. Вот Чехов — это человек, к которому я могла бы дико привязаться. Мне с первой встречи никогда никто так в душу не проникал. Я ходила в воскресенье к Петровским, чтобы видеть его портрет. А его я видела только два раза в жизни.
20 апреля 1896 года (31 год)
Иногда я думаю, что мне надо выйти замуж. Девушкой может остаться только существо необыкновенно чистое и такое, которое сумеет найти и добросовестно отнестись к своим обязанностям без того, чтобы они прямо лезли бы под руку, как это случается, когда дети и муж требуют немедленной и не отвратимой ничем заботы и работы. И такое существо, которое бы могло отрешиться от личной любви.
7 мая 1896 года (31 год). Ясная Поляна
Писала Сухотину ласковое письмо. Думала, как хорошо было бы его любить хорошей, верной, спокойной любовью сестры, как много это дало бы ему, могла бы даже быть ему полезной. А теперешнее отношение, если оно останется таким, как теперь, или обострится, наверное принесет что-нибудь тяжелое. И не только к нему я бы хотела так относиться, но и ко всем тем, с которыми у меня не простые братские отношения.
1 ноября 1896 года (32 года). Ясная Поляна
Все это время было страшно быть с собой вполне откровенной и потому не писала. Теперь же чувствую потребность в этом и потому напишу про весь свой романтический эпизод, о котором не могу думать, не ахая и не стоная вслух от чувства стыда.
Дело в том, что я влюбилась в Сухотина, и так остро, как, пожалуй, никогда еще не влюблялась. Я всегда чувствовала эту возможность с того дня, как я его видела у Дьяковых почти мальчиком, а я была почти ребенком. С тех пор всякий раз, как он был ко мне особенно ласков или когда другие говорили мне, что он любит меня, — меня это волновало и радовало. Но не было того, чтобы я чувствовала какую-нибудь зависимость моей жизни или моего общего настроения от этих отношений: не было требовательности, не было ревности, не было потребности его присутствия или писем. И вдруг после одной ночи, когда я и Миша брат не спали до пяти часов утра, чтобы проводить его с Любой и Лопухина с Бутеневым, — все это выползло наружу во всем своем безобразии. Мы сидели внизу в комнате для гостей — в одной группе Люба с тремя мальчиками, а в другой, отделенной ширмой — мы. После этой ночи вдруг мое отношение к нему переменилось: я ждала его писем с страшным волнением, поехала от Стаховичей мимо его станции, чтобы он мог выехать повидаться со мной (он и хотел доехать со мной до Орла, но мое письмо опоздало), и, наконец, когда он приехал в Москву отчасти за гувернанткой и отчасти, чтобы видеть меня, — я чувствовала, что я head and ears влюблена. Но какой дурак сказал, что любовь счастье? Кроме тяжести — ничего. И это не оттого, что в данном случае он не свободен. Если бы он был свободен, было бы еще хуже. Пожалуй, бы мы женились, и что был бы за ад! Он пробыл в Москве дня три и потом написал мне в Москву очень горячее письмо, полное любви. Читая его, я изо всех сил отвечала ему тем же, но из-под этого все время чувствовала стыд и страх перед преступностью этого чувства. Он не понимал этого. Но он видел, что я более необузданна, чем он думал, и что я очень неудобна и неуклюжа для романа. Мне так показалось. Мы сговорились с ним писать письма «без психологии», я его об этом просила, а вместе с тем стала писать ему письмо за письмом (из которых половину не отсылала), беспокоясь о том, что он не писал мне. Потом, после его первого письма, получила два письма без психологии, и совершенно успокоилась. Мне только очень стыдно за свои письма и вообще за весь эпизод, который останется одним из самых позорных моих воспоминаний.
21 ноября 1896 года (32 года). Ясная Поляна
Последний раз как я писала, я упоминала о моем романтическом эпизоде, как будто он кончился. Я вижу теперь, что избавиться от него не так легко. Эта привязанность пустила во мне корни, и хотя я не знаю, за что люблю его и страшно стыжусь этой любви, боюсь, что она принесет мне какое-нибудь горе или стыд. Боюсь, что не может случиться того, чтобы она сама собой понемногу прошла.
7 марта 1897 года (32 года)
Я свою жизнь испортила, загрязнила и бесповоротно загрязнила. Моя теперешняя привязанность стала поперек моей жизни, и кроме того, что отрезала мне возможность супружества, оставит на всю жизнь пятно, которое ничем не смоется. Как избавиться от этой любви — не знаю. Я очень сильно привязана, привыкла к нему, полюбила его душу, страдаю за его испорченность и радуюсь всякому проявлению еще не вполне задавленной божеской сущности в нем. Я беспрестанно пытаюсь порвать с ним всякие отношения, но он не дает мне этого сделать, и я должна сказать, что когда я с ним, мне легко и радостно и необыкновенно спокойно. Для него наши отношения более чистые, чем те, к которым он привык с другими женщинами, поэтому он не видит в них ничего дурного, а для меня всякий раз, как я с ним встречусь без ведома папа, это такое терзание, такое испытание, что я едва сдерживаюсь, чтобы всего не рассказать папа. Я бы это и сделала давно, если бы не боялась, во-первых, того, что папа не поверит нашей привязанности, а подумает, что это только чувственное влюбление, а во-вторых, того, что после этого он будет очень мучить меня своей подозрительностью и надзором. Мне стыдно перед его женой, перед его детьми, — хотя он и говорит, что я ничего у них не отнимаю, и хотя я знаю, что жена давно не любит и что жить с ней — это трудный подвиг. Меня огорчает, что он считает возможной другую любовь, кроме жены, и что он не щадит меня, не хочет видеть, что он мне портит жизнь. Он это говорил, но ему следовало не говорить, а подчиниться моим попыткам расстаться. Я думаю, что он этого не сделает, потому что у него твердо засела мысль, что когда его жена умрет, он женится на мне, а если он теперь порвет со мной, то я уйду от него. У меня бывает та же мысль, и это приводит меня в ужас, — это как кошмар, от которого долго после его посещения не приходишь в себя. Мне хочется наложить на себя какое-нибудь трудное, тяжелое «послушание», чтобы искупить свои тяжелые грехи, и я надеюсь для начала хоть воздержаться от близости с ним, какая была до сих пор: не буду писать ему, давать дневников, не буду видаться наедине, не буду говорить о любви и вызывать ее в нем.
12 марта 1897 года (32 года). Ясная Поляна
Вчера я дошла до дна отчаяния. Так было страшно, больно и одиноко, что если бы это состояние продолжалось, я выписала бы его или поехала бы к нему. Сегодня немного легче, хотя пробуждение было тяжелое, и сейчас, придя в сумерки в свою подвальную комнату, на меня напал страх, что вчерашнее отчаяние опять охватит меня. Но я не даю себе распускаться. Мне ужасно горько думать, что я столько раз делала ему больно, когда, любя его, хотелось бы взять на себя и то тяжелое, что есть у него в жизни. Я писала в прошлый раз, что я загрязнила свою жизнь: это относится к тому, что я позволила себе любить женатого человека, говорила это ему и скрывала свои отношения с ним от папа, но это никак не относится к свойству нашей любви. В ней нет ничего постыдного, и поэтому я могу продолжать любить его.
Читала сегодня биографию Джордж Элиот, и она на меня подействовала успокоительно. Она полюбила 34-х лет в первый раз и была всю свою жизнь счастлива этой любовью, а первый свой роман она написала еще несколькими годами позднее. Так мне можно не считать свою жизнь конченной. И Льюис характером немного похож на моего старика, но мне, к сожалению, далеко до Джордж Элиот.
14 марта 1897 года (32 года)
Всю свою жизнь готовиться к тому, чтобы быть матерью и женой, и теперь отказаться от этой мечты — это тяжело. Я помню, с ранней молодости я старалась отвыкать от того, чтобы спать ничком, потому что думала, что во время беременностей это будет неудобно, обмывала грудь холодной и грубой мочалкой, чтобы приготовить ее к кормлению и т. д. и т. д. Не говорю уже о внутренней стороне этой семейной жизни, которую я себе представляла и о которой мечтала — о поэзии супружеской жизни и особенно о поэзии детской любви, от которой теперь надо отвыкать мечтать.
15 марта 1897 года (32 года)
Да, дети, дети. Я никогда ни от чего не испытывала такого полного чистого наслаждения, как от общения с детьми. С ними нет страха за то, что недостаточно умна, молода, красива, образованна, — боишься только быть недостаточно нежной и доброй с ними, а так как это зависит от себя, то и покойна. Я помню, как трогало меня отношений Ванички к няне — старой, неразвитой и такой безобразной, какой хуже себе представить нельзя. А он смотрел на нее с восхищением и умилением. И потому только, что он чувствовал, как она бесконечно любит его, как она, ни ропща, целыми ночами сидела над ним, когда он бывал болен, как она готова была отдать за него все свое достояние, начиная со своей жизни.
Эпизод 3. «На 47-м году я чувствую, что я начинаю мыслить»
29 марта 1898 года (33 года). Москва
Ни разу в дневнике не писала о моей последней привязанности. Произошло это оттого, что вопрос этот для меня был таким больным, что я старалась не закреплять его даже на бумаге. В последнее же время, дни даже, на меня напало непонятное самой спокойствие. Такая в душе тишина, такой мир, что я не могу найти тех мотивов, которые заставляли меня прежде так страшно волноваться и мучиться. Мне и теперь неприятно, что его прошлое было дурное, жаль, что мы не близки взглядами, страшно, что он потянет меня книзу, вместо того чтобы поднять нравственно, но, чувствуя, что, расставшись с ним, я изломаю свою жизнь, я иду на то, чтобы быть его женой, for better, for worse.
Я знаю, что если я не буду забывать бога, Он не оставит меня, а с Его помощью я не могу пропасть, что бы в жизни со мной ни случилось. А для меня главное — общение с Ним и жизнь для Него. Все остальное — второстепенно.
И потому, если я не найду полного общения, слияния с человеком, то я все-таки буду не одна.
19 мая 1900 года (35 лет). Кочеты
Седьмой месяц, как я замужем. Никогда не считала, чтобы замужество обусловило бы счастье, и, выходя замуж, не рассчитывала на него и не ожидала его. А между тем жизнь сложилась неожиданно и незаслуженно счастливо. Как мне не быть оптимисткой, когда я вижу столько добра в людях! Миша, все дети, все родственники, все друзья, знакомые, вся прислуга — все стараются, чтобы в нашей семье был мир и согласие, и до сих пор не было ничего такого, что сделало бы малейшую трещину в наших отношениях. Больше всего порчу я сама, потому что часто не умею выразить своего неудовольствия мягко и так, чтобы убедить Мишу в моей правоте, а не остаться виноватой за резкое выражение моих мнений и жесткого отношения к Мише. С детьми, слава богу, не было ни одной стычки. Я почему-то с ними осторожнее и внимательнее, чем с Мишей.
4 июня 1900 года (35 лет)
Помню, что до замужества я как-то писала, что боюсь, что Миша потянет меня книзу. Это была большая гордость с моей стороны и большое недоверие к нему. Он, напротив, часто подтягивает меня и искренно огорчается и удивляется, когда усматривает во мне слабости, присущие моему полу. А что меня привязало к нему — это то, что я теперь собираю свои сокровища здесь более, чем когда я была девушкой. Я думала о том, чем была бы для меня смерть Миши, и испугалась тому мраку, который от этого охватил бы меня.
7 ноября 1901 года (37 лет)
Никому не говорю о том, как у меня эти дни на сердце горько. Не хочется других расстраивать и не хочется показывать того, что внутри делается. Много надо мне терпения и покорности, чтобы не роптать. Помогает мне то, что хотя у меня нет никаких предчувствий и никакого страха, я часто думаю о том, что могу и умереть от родов. Минутами мне кажется, что я сошла с ума или что я сплю и проснусь от этого ужасного сна и буду в Кочетах с Мишей, ребенок будет во мне жить и я с надеждой буду смотреть в будущее. Или даже проснусь в Ясной девушкой, и мое замужество, первый мертвый ребенок — все это теперешнее состояние кажется сном. Сегодня я вышла на балкон, и все мне показалось особенно фантастично и странно: Панинский дворец, море, цветы, я с мертвым ребенком во мне, с совершенно вдруг изменившимися вследствие этого мечтами и мыслями на будущее, с грозящей впереди бесплодной болезнью, без Миши, который теперь в снегах в России собирается ко мне, — все это показалось так нелепо и негармонично, что я этого описать не сумею.
Одному я рада — это что с уверенностью смерти ребенка у меня пропала страшная тревога и раздражительность, которые меня обуяли, пока я только боялась, что случится то, что случилось. Я могла только об этом и думать, только и делала, что прислушивалась к движению ребенка, и когда долго его не ощущала, то от ужаса обливалась потом и дрожала. Поэтому все меня раздражало, и я не только была равнодушна ко всему, что делалось вокруг меня, но раздражалась, когда что-либо требовало моего внимания. Меня это огорчало, и я старалась с собой бороться, и вот теперь это само собой сделалось. Теперь я только думаю о том, чтобы не обидеть кого-нибудь и, если в силах, делать, что могу, до того времени, когда совсем слягу. Мишу мне невыразимо жалко. Сколько ему, бедному, забот, которых я не могу снять с него, и теперь еще это огорчение. Хоть бы только все дети, рассеянные во всей России, были бы благополучны. Если только моя любовь может его утешить, я даю и буду давать ему ее сколько хватит. Теперь он, может быть, в Орле садится на скорый поезд.
24 ноября 1901 года (37 лет)
Миша приехал 10-го вечером. Аля с учителем остались в Харькове, опоздавши на поезд, и приехали на следующий день. Я родила мертвого мальчика 12-го в 11 часов 45 мин. Мне его не показали, Миша видел его. Черноволосый. Сегодня только встала, т. к. плохо поправляюсь. Пусто, грустно.
23 декабря 1902 года (38 лет). [Рим]
Миша уже с месяц хворает сердцем и нервами. Каждый день сам мучается безумно и меня измучил. У меня белок увеличивается, силы слабеют, и с вчерашнего дня движения ребенка очень ослаблены. Готовлюсь к тому, что опять он не выживет, но это нелегко. Хочется умереть. Хотя знаю, что это стыдно и малодушно. Думаю, что не умру, потому что люди, близкие к смерти, бывают кроткие и добрые и равнодушные к жизненным вопросам. А я не такая.
31-го декабря 1902 года (38 лет). [Рим]
Сильные схватки. Родила днем двух мертвых мальчиков, которые похоронены в Риме под именами Sergio и Michele.
7 октября 1903 года (39 лет). Кочеты
Все мои близкие живы. Папа и Миша более здоровы, чем можно ожидать.
Я пережила свою потерю двух детей очень трудно. Я сделала неимоверные нравственные усилия, чтобы не впасть в отчаяние, и искусственно останавливала свои мысли, как только начинала думать об этом событии. До сих пор не могу без ужаса вспоминать этого. Здоровье мое сильно расшатано, всю осень я хвораю: то бронхит, то колит, то ангина. А главное, почки больны, есть маленький нефрит и разные уремические проявления.
18 ноября 1903 года (39 лет). Кочеты
Вероятно, я беременна. Срок мой был 29 октября. У меня врожденное очень сильное чувство подчинения воле божьей и инстинктивной веры в то, что все в мире имеет свою цель и делается к лучшему. Если мне придется еще раз испытать то, что я испытала уже три раза за эти 4 года — я все-таки отнесусь к этому с покорностью. У меня, конечно, опять надежда на благополучный исход; и хотя почки у меня хуже, чем когда-либо — срок родов в июле, так что тепло может меня спасти. Хочу никому до своего возвращения не говорить о своем положении для того, чтобы старики не беспокоились и не волновались, и для того, чтобы лишних разговоров не было.
23 июня 1904 года (39 лет)
Приехали на страстной в Москву, пробыли два дня. Поехали в Ясную, где Миша пробыл с неделю, а я с месяц. Болела кишками и, приехавши в Кочеты, я 18 мая родила мертвую девочку семи месяцев. Маша за неделю родила мертвого мальчика вполне доношенного. Орловский доктор, исследовавши мою плаценту, нашел эндометрит.
23 февраля 1905 года (40 лет). Vevey. Hotel d’Angleterre. [Швейцария]
Хочу попробовать опять правильно и искренно писать свой дневник. Для меня это занятие служит мерилом и проверкой того настроения, в котором я нахожусь. И когда я живу с сознанием того, что вечером я запишу все, что я сделала за день, я невольно себя во многом сдерживаю, чтобы не быть принужденной вечером сознаться самой себе в своих дурных поступках или помышлениях.
Я опять беременна. И это заставило меня строго взглянуть на себя. Во-первых, если мне суждено иметь ребенка, то мой нравственный уровень не может на него не подействовать, а во-вторых, в этом положении всегда думаешь о возможности смерти.
<…>
По дороге в Лозанну в вагоне читала газету. Идет 6 дней ужасный бой при Мукдене. Написано, что у русских 40, а у японцев 60 тысяч убитых и раненых! И мы можем завтракать, играть в бридж и т. д. А что делает несчастный Николай? После его несчастного манифеста, который более похож был на объявление междоусобной войны, вдруг в тот же день рескрипт, насильно вырванный у него министрами с какими-то туманными обещаниями конституции и свободы. Каково быть управляемыми подобным человеком! Утешение одно — это то, что нельзя допустить, чтобы судьба народа зависела от одного человека. Есть бесчисленное количество факторов и условий, от которых происходят теперешние события.
6 мая 1905 г. (40 лет)
Я совсем одна в Кочетах. <…>
Погода теплая, солнечная, но слишком сухая. Ландыши и сирень зацветают, но все не пышно и не сочно от засухи.
Берегу создающегося во мне ребенка и, хотя имею мало надежды на то, чтобы родился живым, не могу не беречь его, пока это в моих руках. Говорю, что имею мало надежды, но это рассудочно, так как здоровье мое не лучше, а хуже, чем в предыдущие беременности, и года все прибавляются, но есть во мне какое-то внутреннее чувство, которое уверено в том, что этот ребенок будет жить и что он будет девочка. В поле и количестве своих детей я ни разу не ошибалась.
Ждали в России 1-го мая бунтов. В Москве в Сокольники в этот день двинули столько войска, городовых и разной охраны с ружьями, револьверами, шашками и даже топорами, которые в чехлах были заткнуты за пояса, что на одного гуляющего приходилось по два охранителя порядка. Но все, слава богу, обошлось благополучно.
Но нельзя сказать, чтобы было в России спокойно. В каждом номере газет где-нибудь забастовка, покушение на какого-нибудь начальника или грабеж и бунт в имениях.
Но борьба, идущая снизу, по-моему, не имеет значения, а все рефераты и речи, которые произносятся по аграрному вопросу, это — несмотря на то что папа им не придает никакого значения — по-моему, обещают много хорошего. То, что П. Д. Долгоруков, крупный землевладелец, говорит о том, что у помещиков надо взять землю и отдать ее земледельцам, — это, по-моему, очень знаменательно и «утешительно», как говорил Александр III. Я думаю, что эти прирезки послужат временным паллиативом, но и то хорошо, что люди, служащие причиной народного бедствия, признали это и стараются это бедствие смягчить.
12 мая 1905 года (40 лет)
Вчера, ставши на кресло, чтобы со шкапа достать вазу, упала на спину. Ушиблась и очень испугалась. После этого лежала час на кушетке с сильно бьющимся сердцем. Руки так дрожали, что не могла работать. Обошлось благополучно, но теперь у меня страх, что ребенок будет уродом.
19 октября 1905 года (41 год)
Вчера пошли поезда. Жду Мишу. Ребенок жив. Выпал снег. По утрам морозит, днем тает. Путь колесный. Сегодня Саша поехала за акушеркой.
22 октября 1905 года (41 год)
Миша приехал, задержавшись на день в Орле, так как поезда шли неправильно. 17 [октября] был издан манифест о свободе совести, печати, союзов, собраний и о том, что в Государственную думу будут приняты те лица, которые по первому манифесту в нее не принимались. Саша с акушеркой 19-го попали в грандиозную манифестацию в Туле по этому поводу. Тысячи народа ходили по улицам с музыкой; становились на столы и говорили речи. Все обошлось мирно, так как рабочие обещали соблюдать порядок и просили, чтобы полиции не было.
Вчера приехал Н. Н. Гусев из Москвы и Тулы и рассказывал очень тревожные и печальные новости. Идет и в Туле и в Москве война патриотов «черносотенцев» с революционерами и социал-демократами. В Туле тут еще примешался еврейский вопрос, и, по словам Гусева, вчера в Туле была перепалка, при которой убито до 40 человек.
В тот день Миша был в Орле; происходило то же самое и тоже с человеческими жертвами.
28 октября 1905 года (41 год)
Везде резня, зверская расправа между черносотенцами и революционерами. Акушерку, которая теперь у меня живет, на улице ударили нагайкой. Одна ее сестра избита была так, что лежала в больнице, у другой пуля в плече, которая до сих пор не извлечена. 23-го приехал сюда Илья с семьей, бежавший из Калуги от погрома. Искали убить его и доктора Дубенского. Он говорит, что чувство было отвратительное: ехать на вокзал на извозчике с Верочкой на руках и ежеминутно чувствовать опасность быть растерзанным толпой. Нельзя описать всего, что делалось и делается эти дни. В одной Одессе погибло около 5000 человек. И вся Россия захвачена этим зверством. Каково в такое время родить дитя.
6-го ноября 1905 г. родилась Танюшка.
31 мая 1909 года (44 года). Кочеты
Вчера я в первый раз почувствовала весь размер своей ответственности перед своей девочкой. Она болела дифтеритом с крупом. Чуть не умерла. Заболела 14-го мая. Когда она немного поправилась, я взяла ее к себе спать, потому что в ее и соседней комнате производилась дезинфекция. Она спала рядом со мной на моей большой двухспальной кровати, и для меня это было такой радостью, что мешало мне спать.
<…>
У нее нежное сердце, что ей почти ни одной сказки нельзя рассказать, ни одной песни спеть, потому что она не терпит, если в сказке или песне кто-нибудь несчастлив, сердит, подвергается опасности или жестокости. Она начинает плакать, просит перестать и, если ее не слушаются, зажимает ручкой рот говорящему.
Отец ее страстно любит. До ее болезни, пожалуй, любил ее больше, чем я. Но ее болезнь нас сблизила, и я чувствую, что теперь у нас с ней завязались человеческие отношения, тогда как прежде это была милая, драгоценная игрушка, забава. И эту перемену произвела ее привязанность ко мне. Я вчера в первый раз в жизни почувствовала желание жить, боязнь умереть до тех пор, пока я ей больше не буду нужна.
30 января 1910 года (45 лет)
Мы в Ясной с 3-го января: Миша, Таня, няня и я. Папа бодр и относительно здоров. Мама разбита и умеет делать себя несчастной, когда у нее столько, чтобы быть счастливой. Миша иногда жалуется на сердце. За зиму было 3 припадка настоящих и несколько раз недомогание. Таня здорова, цветуща, энергична, жива, страстна. Жадна и непокорна. На днях я пришла вечером проститься с ней, и она говорит мне: «Мама, я за обедом все молилась, все говорила: Боже, прости меня за то, что я делаю плохого». Я спросила няню — почему это, сделала ли она что-нибудь дурное, но няня ответила, что нет, что просто нашло на нее такое умиление.
Хожу с ней гулять, и на дворе она особенно поражает своим крошечным ростом. Ходит на лыжах такая маленькая в красном пальто, белом воротнике и белой шапочке. Много любви она дает и к себе возбуждает.
31 декабря 1910 года (46 лет). Рим
11-й час. У нас в России полночь, и сейчас начнется новый 1911-й год. В первый раз начинаю его без него, и думаю о предстоящем новом годе без связи с ним живым телесно, а с ним без его тела. Хочу тем строже быть к себе, т. к. не будет его напоминания и его проверки. Первое и главное: хочу побольше любить.
Второе — побольше работать.
Третье — быть воздержаннее. Начну с того, что в нынешнем году не буду пить вина. Для помощи себе буду каждый день читать «Круг чтения».
Миша и няня у Рахмановой: там служба. Таничка спит. Мне захотелось быть одной, и я отказалась пойти к Рахмановым.
Еще хочу за этот год привести в порядок письма папа ко мне и написать о его последних днях. Это трудно. Придется много говорить нехорошего о других, а этого очень не хочется. К мама, слава Богу, как и папа писал в своем последнем письме, «кроме любви и сострадания ничего не чувствую».
6 апреля 1911 года (46 лет). Кочеты
Живу им. Весь день почти думаю о нем, пишу о нем, читаю о нем. Только не говорю о нем.
И не то чтобы был у меня особенный подъем духа — нет. Просто все самые мелочные, как и самые высокие, мысли мои полны им. Его жизнь и его личность — это такая громада, такое богатство, что как ни старайся — всего его никак в себя не воспримешь. Тут читаешь и тут о нем думаешь, а туда повернешься — опять громоздятся недосягаемой величины громады.
<…>
Теперь возле меня живет тоже из ряда вон выдающееся существо. Не просмотреть бы мне и ее. Это Таня.
Я не могу ошибаться в том, что это очень тонкая духовная организация. И я чувствую на своей ответственности направление ее.
Бедный ее отец без памяти ее любит и с своим умом понимает, какой вред ей принесет баловство, к которому она всякого располагает, и иногда на меня нападает за то, что я ее слишком балую. А я искренно думаю, что он это делает гораздо больше меня.
Сегодня, читая биографический очерк папа в книжке «Последние дни Л. Н. Толстого», чувствовала, как я похожа на него, в очень бледном, разжиженном виде. Но в том месте, когда он говорит о своих недостатках и одном качестве, — я так и чувствую себя. Во мне только почти отсутствует честолюбие.
Я часто думаю, что ни я, ни Таня не повторим его и не продолжим его дела. Но я мечтаю о том, чтобы у Тани родился сын, который был бы человеком, продолжившим дело своего прадеда.
5 сентября 1911 года (46 лет)
Как странно! На 47-м году я чувствую, что я начинаю мыслить. Чувствую, что как плуг углубляется и выворачивает свежие сырые комья земли, так и мысль врезывается в почти девственный до сих пор разум и выворачивает его. Дай Бог, чтобы так продолжалось, и пахота была бы закончена и привела бы к какой-нибудь оконченной жатве: для себя или других, это безразлично.
<…>
Думаю для Тани писать историю ее деда. Мне нравится, что это будет биография для детей: можно будет изложить всю его религиозную философию просто и понятно (что скрыто от мудрых, то открыто младенцам), и мне это будет по плечу. И не будет нужды касаться его отношений с женой и вообще женского вопроса. Я буду обращаться к чуткой, чистой и доверчивой детской душе, и книга эта может быть полезной.
Боюсь своей вялости и лени: начну с энергией и любовью, потом наткнусь на какие-нибудь трудности, запутаюсь, остановлюсь и брошу. И потом увлекусь еще чем-нибудь. Почти ничего в своей жизни не кончила. А когда кончала, то с трудом, скукой и принуждением себя. Как это я не наследовала работоспособность обоих моих родителей? Оба были, каждый в своей области, очень работящи. Я стараюсь физически себя подстегивать, чтобы тело не мешало духу: мяса не ем, днем не сплю, вина, разумеется, не пью; вообще меньше ем и пью все последнее время.
Эпизод 4. «Я всякий день удивляюсь тому, как мы еще существуем»
21 июля 1914 года (49 лет)
Третьего дня Германия объявила войну России. Мы это узнали сегодня из «Орловского вестника» от 20 июля. Московские и петербургские газеты не пришли. Пишут и рассказывают о патриотических манифестациях в городах. А у нас в деревне с лихорадочным ожиданием ждут «забастовки», или, иными словами, земельного бунта. Страшный суд наступает, и жутко, что будем привлечены к ответу.
28 июля 1914 года (49 лет)
Все это время по поводу войны думаю о том, что надо сдерживать свое дурное чувство к врагам, которое отовсюду внушается нам, особенно газетами.
Во мне всегда поднимается инстинктивное чувство протеста против всякой гипнотизации. А сейчас это чувство протеста вполне сознательное: если веришь, что Бог есть любовь, и живешь для распространения и воспитания этой любви, то нельзя позволять себе осуждения и ненависти к врагам. Сейчас это трудно. Немцы, по рассказам многих корреспондентов, ведут себя до того невообразимо грубо и непорядочно, что невольно желаешь им зла. И частные лица и правительства все время нарушают: первые — правила порядочности, а второе — международное право.
28 сентября 1914 года (49 лет). Кочеты
Грустно доживаю последние дни старой Кочетовской жизни. Когда вернусь сюда, пойдет иная, новая жизнь. Думаю ехать в Ясную 8-го октября. Все не привыкаю к своему горю. Время не только не помогает, но ухудшает рану. Я это знала. Это свойственно моему характеру.
Часто бессознательно ухожу в мечты о невозможном: опять живу с Мишей, говорю с ним, поправляю все то, что не так делала и говорила при жизни с ним. И от этой мечты возвращаться к действительности особенно тяжело.
Хоть бы во сне ясно его увидать, услыхать, почувствовать! Но если я его и вижу, то смутно и бессмысленно.
18 января 1916 года (51 год). Ясная Поляна
Война все продолжается. Тяжело от нее. Какое чудовищное состояние человеческого сознания. Любить не только нельзя — это стыдно, позорно, преступно. На днях Маргарита (падчерица эстонца-управляющего), немочка, плакала и кричала, что это «неправда, что я люблю немцев!». Ромен Роллан оплеван всей Францией за то, что смел сказать, что немцы такие же люди, как и мы.
Я не дошла до высоты Ромена Роллана и не опустилась до низости Маргариты. Я не могу чувствовать, что немцы такие же как и другие народы: мне кажется, что в них есть черты тупой жестокости, не свойственной другим народам, но я не стараюсь их ненавидеть. Напротив. Очень хорошая была статья старика художника Поленова о германцах, объясняющая их жестокость слишком сильно развитой «государственностью». Человек — уже не человек, а часть своего государства, для поддержания которого все допускается.
21 марта 1916 года (51 год)
А война все продолжается! У Вердена за 21 день убито 200 000 германцев. А сколько французов?! Чудовищно! А говорить, что это безумие, — считается преступлением.
Совсем испарилось то настроение, которое было при начале войны. Все, кто был обязан и кто не был обязан, бросились воевать, крича, что мы воюем за разоружение и вечный мир. Теперь никто уже этого не говорит. Все готовятся на то, чтобы после войны вооружиться так, как никогда до сих пор. В Туле вся Томилинская улица сносится, потому что на этом месте будет строиться грандиозный оружейный завод. На него ассигновано 43 миллиона народных денег.
В обществе чувствуется утомление от войны, и везде начинает закипать работа, независимая от войны: устраиваются сельскохозяйственные общества, кооперации, готовятся разные издания и т. п.
9 сентября 1916 года (51 год)
Чаще всего вижу во сне, что мы с Мишей почему-то разошлись, разъехались и потом встречаемся и страстно хотим опять сойтись. Я начинаю соображать, как бы это сделать, и чувствую, что к этому никаких нет препятствий, и всегда просыпаюсь с радостным чувством, что мы опять вместе и опять любим друг друга.
20 декабря 1916 года (52 года). Ясная Поляна
Вчера прочла в газетах поразительное известие: Распутина застрелили. Подробности не рассказываю, т. к. прилагаю вырезку из «Русского слова».
Давно уже многие говорили о необходимости «устранить» эту темную силу, и вот нашлись новые декабристы, которые пожертвовали собой для того, что они считают пользой для Родины.
Мне это грустно, и я думаю о том, что совершенное преступление никакой пользы не принесет нашему несчастному отечеству, а ляжет на совести свершивших это дело кровавым, несмываемым пятном.
«Застрелили собаку». По разве от этого наш правитель станет мудрее и выучится выбирать своих советчиков?
Разве истеричные, развратные женщины станут разумными и целомудренными?
Разве банкиры и министры с подмоченными репутациями станут честнее и разве они не найдут других лиц, которых можно будет подкупать для своей реабилитации?
Я думаю, что исчезновение Распутина ничего этого не изменит. А что этот случай может быть той искрой, от которой взорвется давно накипевшее народное недовольство, — не только возможно, но и вероятно.
Как бы Мишу волновало это событие. Он особенно интересовался Распутиным, в его записках многое о нем рассказано со слов людей, хорошо знавших его, и о нем.
Начинают говорить о мире. Не верится в то, что эти бедствия кончатся. В тылу настроение отвратительное: грабеж, жажда наживы, раздражение.
8 июня 1917 года (52 года). Ясная Поляна
Ах как нужно писать! Сколько происходит важного и интересного! Я каждый день браню себя за свою лень, неработоспособность, слабость или болезнь — уж не знаю что — и все-таки выходит так, что к концу дня я не нахожу времени сделать десятой доли того, что хотела бы.
10/23 августа 1918 года (53 года). [Ясная Поляна]
Так как мама стала очень слабо соображать, многое путать и забывать, мне пришлось взять на себя руководство хозяйством. Я всю жизнь ненавидела большие хозяйства и имения и всегда (хотя рок меня и ставил всегда в эти ненавистные условия) сторонилась хотя бы от участия в хозяйстве. Теперь же судьба, точно на смех мне, поставила меня в такое положение, что вожжи яснополянского хозяйства незаметно и по необходимости попали в мои руки. Я решила, что доведу уборку до конца, потом кому-нибудь передам хозяйство.
Кроме того, мне хочется стать на ногу трудового человека, зарабатывающего свой хлеб.
Здесь это сделать трудно. Все привыкли к тому, что у меня открытый дом и что я даю нуждающимся, когда у меня просят. Теперь положение очень изменилось: у меня ничего нет, кроме вещей, и часто мне смешно, что мне служат и у меня просят люди, которые гораздо богаче меня: у них есть дом, земля, молодость. У меня же ни того, ни другого, ни третьего.
9/22 сентября 1918 года (53 года)
То ужасное возмущение и отвращение, которое я испытывала первое время против действий большевиков — теперь немного улеглись. Путем размышлений я дошла до того, что, поняв явление, поняв и исследовав те ключи, из которых вытекают данные явления, нельзя на них возмущаться. Надо выработать отношение к происходящему.
Революция и большевизм произошли оттого, что старая власть или, скорее, правительство (власти уже не было) — сгнило и развалилось. Обломки свалились нам на голову и пощелкали нас. Но не развалиться это здание не могло. И нам надо только приветствовать это разрушение.
16 февраля 1919 года (54 года)
Москва неузнаваема. Совсем нет магазинов. Есть городские лавки, в которых по карточкам дают очень маленькое количество продуктов — настолько малое, что жить ими нельзя, и вся Москва живет тем, что она потихоньку из-под полы, через черные лестницы покупает у спекулянтов по бешеной цене.
<…>
Я всякий день удивляюсь тому, как мы еще существуем. У меня долга пока немного — 5500 р. Саше и тете Тане и около того же конторе. Продала корову за 2500, продала кое-какие тряпки. Кроме того, заработала 500 р. статьей «Старушка Шмидт», которую продала в «Голос минувшего», и более 1000 р. вязанием шарфов, платков, детских башмачков и пр.
Две недели тому назад я прошла в Туле по базару с платками и шарфами. Продала один платок за 160 р. и два шарфа по 80 р. Очень было забавно. Многие обращались со мной на «ты». Все были очень вежливы и добродушны.
20 февраля 1919 года (54 года)
Приходили ко мне на кухню ребята с деревни и говорили определенно о том, что Петроград взят. (Оказалось, неправда. После этого раз 20 я слышала то же самое и всегда оказывалось, что это вздор.) Кем — неясно. Не то англичанами, не то белогвардейцами, не то шведами и финляндцами. Видимо, что-то там происходит, т. к. в газете нет никаких известий второй день из Петербурга.
Устали все.
Продать ничего нельзя, купить нельзя, иметь у себя нельзя. И, что самое несносное, это то, что никто не знает своих прав. В прошлый четверг, например, вдруг конные оцепили базар и стали разгонять торгующих. Рассказывал мне про это Вас. Доканов, который ездит в Туле извозчиком. Говорит, что все бежали в панике, многое порастеряли, попортили, к нему в сани кто-то стал прятать абажуры, он стал этому противиться… И что тут было!
Сегодня приехала из Москвы дочь Ильи Васильевича — Верочка и рассказывала о Москве очень безотрадно. Везде холод. У них в зале полградуса мороза. У Саши, сестры, четырехэтажный дом совсем не топят. Трамваи не ходят. Канализация испортилась, поэтому вонь и зараза. Ввоз хлеба и муки опять стали строго контролировать, и поэтому пуд муки стоит 1000 р. Болезней много, как и везде. В Туле да и во всех окрестных деревнях повальный сыпной тиф.
18 сентября/1 октября 1919 года (54 года)
Сейчас переживаем очень важное время, и, вероятно, вся здешняя местность будет театром междуусобной войны. Белые, или деникинцы, взяли Курск и подошли к Орлу. Может быть, теперь уже взяли его, т. к. последнее газетное известие о Южном фронте было, что идут упорные бои и больше ничего.
Недавно на автомобиле из Москвы приезжал к нам Калинин (Председатель Совета Народных Комиссаров). Миша Сергеенко (который у нас служит помощником заведующего, т. е. Коли Оболенского) прибежал ко мне во флигель из большого дома очень взволнованный.
— Знаете, кто к нам пожаловал?!
— Нет. Кто?
— Калинин со свитой на автомобиле из Москвы.
Я не пошла из-за того, что слышала, что Калинин назначен после Свердлова только потому, что он рабочий. Представляла его себе молодым, нахальным, и мне скучно было думать, что надо будет думать, что сказать, чтобы его не раздражить и не сказать чего-нибудь против своей совести.
Через несколько минут пришел Коля Оболенский и сказал, что мне лучше идти в большой дом, т.к. Калинин хочет смотреть комнаты папа, и лучше, чтобы я его принимала и показывала комнаты, а не Сергеенко.
Я пошла. На крыльце я встретила Сергеенку и несколько незнакомых людей. Сергеенко познакомил меня с ними. Калинин оказался совсем не таким, каким я себе его представляла. Первое впечатление скорее симпатичное: умное, спокойное мужицкое лицо. Лет 45-ти, в очках, в черной русской рубашке, в пиджаке и сапогах. При нем его секретарша, молоденькая девушка, которая стенографирует интересные разговоры и его речи. Кроме нее, какой-то раскаявшийся казак с серьгой в ухе и с коком волос над левым ухом: очень ненадежный и неприятный тип. Затем уездный тульский комиссар Мельников — мягкий, улыбающийся юноша-мужичок, и еще кто-то. Пошли в комнаты отца. Там Калинин так просто и с таким интересом все разглядывал и обо всем расспрашивал, что совершенно покорил мое сердце. У него хорошие манеры умного мужика: достойные, неторопливые, уважительные.
<…>
Потом пошли на террасу пить чай. <…> Разговор сначала не клеился. Общих банальных интересов, как с людьми своего круга, — нет. И приходится говорить о погоде и поминутно отклонять русло разговоров, которые заводит мама и тетя Таня. Мама положительно ни о чем не может говорить, кроме как о продовольствии, всегда кого-то обвиняя за что-то. Вчера я показывала комнаты одному полковому командиру. Мама, как это случается теперь очень часто, вошла, чтобы себя показать, и сразу начала говорить о том, что пропало ведро, стоящее 80 р. А у меня в это время шли самые серьезные задушевные разговоры по поводу взглядов Льва Николаевича.
Так вот мы разговаривали и, как говорил папа о подобных разговорах, «везли телегу по варенью в гору». Мне это надоело, и я перевела разговор на отвлеченные темы. Заговорили о войне.
— И мы победим. Если не сейчас, так все равно в конце концов весь мир придет к этому.
— Может быть. Но не благодаря, а несмотря на вашу войну. — Я говорила очень горячо, но вполне дружелюбно и уважительно все то, что мой отец говорил против войны и убийств, и Калинин также возражал. Расстались мы с ним дружелюбно.
— А ведь вот мне приходится подписывать смертные приговоры, — сказал он мне несколько робко.
— А вы не делайте этого. Никто вас не обязал этого делать.
— А как же быть, когда, например, узнаешь о целой организации шпионов?
— Не знаю. Вероятно, главе правительства надо приговаривать их к смерти. Но ведь вы можете не быть главой правительства.
Его все торопили ехать, т. к. он назначил сход в волости и несколько сот человек его ждало. Но он все спорил, то сидя за столом, то встав, то уже на крыльце.
— Погодите, погодите! А вот вы говорите…— И опять мы фехтовали. Напоследок я спросила его — не обидела ли я его чем.
— Может, я что сказал, так вы меня простите, — сказал он. Наконец он сел в автомобиль и уехал.
Забыла написать, что во время чая я сидела за маленьким столом и плела веревочные подошвы к туфлям. (Я за лето связала с десяток пар туфель из бечевы.) Калинин спросил, что я делаю. Я показала свою работу. Вдруг затрещал кинематографический аппарат, который нас снимал. Я как стояла, так сразу опустилась на корточки, спряталась за стул и так и просидела, пока аппарат трещал.
2 мая 1929 года (64 года). Париж
Надо писать свой дневник. Хоть мне и 65-й год, но учиться еще можно. И должно. Мне приходится писать и говорить об отце. Я это делаю не так хорошо, как могла бы, если бы у меня техника слова была бы лучше развита. Я в шутку говорю, что я унаследовала от отца его неумение писать. Это наполовину шутка. Он умел сильно, страстно и глубоко думать и чувствовать и не жалел сил для того, чтобы суметь это выразить. Но процесс этого выражения был тяжел: мы — его переписчицы и переписчики — это хорошо знаем. Не десятки, а сотни раз он переделывал написанное и до старости учился писать.
А мне, кроме того, что следовало бы оставить что-нибудь ценное об отце — приходится зарабатывать на свою жизнь. Хочу попробовать писательство.
Когда мы были маленькими, О. А. Голохвастова подарила Сереже две прелестно иллюстрированные книги Оскара Плетча под заглавием «Was willst du werden?».
На каждой странице была иллюстрирована какая-нибудь профессия. И вот Сережа уже стариком говорил, что он до сих пор не решил, чем он хочет быть. Я тоже. Я в молодости хотела быть художницей, писательницей, актрисой, пианисткой. Иногда хотела быть сподвижницей, а иногда львицей, покорительницей сердец и хозяйкой артистического салона, иногда просто женой и матерью.
Но всегда в продолжение всей жизни впереди всего стояло дело отца и его работа. Делала я ее плохо, по мелкоте своей природы, иногда небрежно, — жизнь уносила, — но никогда я не усомнилась в том, что это дело должно быть для меня самым важным. Теперь многие возможности уже отняты от меня, но, слава Богу, во мне много любви к жизни и есть еще остатки сил для работы.
11 декабря 1932 года (68 лет). Anglo American Nursing Home. [Рим]
Четвертый день в больнице. Сильные мигрени и полный отказ кишок что-нибудь варить привели меня в отчаяние, и я решила в последний раз подвергнуться всяким анализам, чтобы узнать, в чем дело. Вылечить меня нельзя. Но я хочу знать, в чем дело, и тогда легче остерегаться. А впрочем! Собственно, это моя слабость меня привела сюда. Больше ничего. Мне 68 лет. Пора переходить на умирание.
Как жизнь пролетела. Я все собиралась начинать жить, что-то делать. Мне все казалось, что я должна и могу что-то сделать очень большое: написать что-то замечательное, сделаться великим портретистом, иметь большое и решающее влияние на человеческие души в смысле уничтожения насилия, войны и торжества любви людей между собой. Я чувствовала и продолжаю чувствовать в себе все эти силы и возможности. Но всегда была и есть как бы тонкая стенка, которая мешает вырваться наружу этим стремлениям. Кажется, стоит только ее сломать, как из меня польется могучий поток духовных сил.
Стенка эта — просто непростительная бездеятельность. И еще: привычка считать важным пустяки. Вместо того чтобы сесть и писать, мне представляется необходимым сначала переменить белые воротнички на платье или выгладить ленту для шеи. А впрочем… Вероятно, я ничего не была бы в состоянии сделать большего, и может быть, хорошо, что я на это не рассчитывала. Иногда пыталась. Но у меня не было того, что нужно для гения или хотя бы таланта. «Le genie c’est la patience». У меня нет выдержки и настойчивости. Что виновато: характер? воспитание? самовоспитание?
13 декабря 1932 (68 лет). Госпиталь. [Рим]
Странно, если я серьезно больна. Я так сознанием далека от смерти. Я хотела бы, чтобы это сознание пришло. Я совершенно убежденно говорю себе: «Ты больна, тебе 68 лет. Много ли ты можешь прожить еще? При очень счастливых обстоятельствах 10 лет. Но скорее 2 года, 3,5 лет». «Дней лет наших 70, а при большой крепости 80, и лучшие из них труд и болезнь» (79 псалом). Труд мой кончился. Началась болезнь. Ну что же? Я не жалуюсь.
Я прожила невероятно, незаслуженно счастливую и интересную жизнь. И удачливую. И так продолжается.
***
На этом заканчивается дневник Т. Л. Сухотиной-Толстой — во всяком случае, его опубликованная часть. В 1930 году дочь Татьяны Львовны, Татьяна Михайловна Сухотина (в семье ее в шутку называли Татьяной Татьяновной), вышла замуж за итальянского юриста Леонардо-Джузеппе Альбертини и вместе с матерью переехала из Парижа в Рим. Татьяна Львовна участвовала в работе благотворительного Толстовского фонда, организованного в 1939 году, и скончалась в Риме в 1950 году, в возрасте 85 лет. Кроме дневников, она оставила небольшую книгу воспоминаний. Татьяна Михайловна Альбертини-Толстая была президентом итальянского филиала Толстовского фонда и тоже опубликовала несколько книг воспоминаний — о матери, бабушке и деде. Она умерла в 1996 году.
В семье Альбертини было четверо детей. Исследованием наследия Толстого, а также бабушки и в особенности матери много занималась и продолжает заниматься внучка Татьяны Львовны Марта Альбертини, родившаяся в 1937 году.
Дневник Елены Лакиер (1899 – ?)
Дневник Елены Штакеншнейдер (1836–1897)