«разные»

«Попа перестанет болеть уже сегодня, но я не забуду этого никогда». Рассказ Кати Горошко — девочки, которую в детстве били родители и которая до сих пор преодолевает последствия

ЧИТАЙТЕ НАС В ТЕЛЕГРАМЕ

Фото: Анна Иванцова | Гласная

Катин папа покупал ей туфли на два размера меньше, чтобы «тренировать выносливость», швырял в нее книги за плохо выученные стихотворения и бил за опоздание на встречу. Сейчас ей двадцать два, и отец до сих пор иногда грозится дать ей ремня.

Катя Горошко рассказала «Гласной» о том, как систематическое насилие со стороны родителей лишает человека опоры в жизни и можно ли справиться с последствиями этой глубокой травмы.

Материал подготовлен в партнерстве с Еврейским музеем и центром толерантности, а также веб-проектом «Несомной». В основе проекта лежит документальный фильм, герои которого пережили эмоциональную травму и решили исследовать свой опыт перед камерой. Они рассказывают об абьюзе, агрессии, манипуляциях; травле в школе, интернете или на работе; конфликтах родителей и детей, друзей или партнеров — и приглашают зрителя обсудить их истории или поделиться собственной.

«Помню не боль, а унижение»

В раннем детстве у меня была очень понятная семья. Папа постоянно работал, так что я видела его по вечерам и по воскресеньям — обычно он приходил, когда я уже ложилась спать. С мамой я общалась больше: она забирала меня из садика, мы ходили в магазин, готовили ужин. Все было очень четко и ясно: мама — хранительница очага, я — ребенок, папа зарабатывает деньги. Если папа меня обижал, я бежала к маме, и она меня жалела. Мне все нравилось. Правда, хорошо помню, как пыталась уснуть, а они кричали друг на друга за стенкой. Они это делали, видимо, с момента моего рождения, у мамы была своя стратегия моего воспитания, а у папы — своя. Я каждый раз просила, чтобы они вели себя потише.

Когда мне было семь, родилась сестра. Думаю, что новым ребенком родители хотели укрепить свой брак, но не получилось. В таких случаях дети в итоге оказываются ненужными обеим сторонам, потому что у родителей свои проблемы. Вскоре они расстались, мама уехала жить к своей маме. Я осталась с папой, потому что была привязана к школе. Еще папа не хотел, чтобы мама меня «испортила», и поэтому я должна была жить с ним. Ну и все понимали, что маме будет тяжело с двумя дочерьми, одной из которых три месяца.

Я не хотела жить с папой. Он был помешан на моем образовании, в плохом смысле. Если у тебя есть игрушка, она должна быть развивающей, если у тебя есть урок, по нему должна быть пятерка. Учеба была причиной практически всех наших конфликтов. Папа делал со мной уроки и очень строго за них спрашивал. Не было никаких скидок. Не имело значения, что мне всего семь, что я устала и хочу к маме.

Когда ребенку семь и он что-то не понимает, он не станет понимать лучше, если на него кричать. Это так не работает.

Но папе казалось, что если на меня очень рассердиться, то от испуга я начну соображать быстрее, у меня получатся правильные ответы в задаче, я сразу выучу стишок или напишу прописи. Проблема абьюзивных отношений в том, что в них есть не только плохое. Все хитро перемешано, ты думаешь: ладно, завтра мы встанем, вместе позавтракаем, поболтаем, и все будет хорошо. Иногда действительно становится хорошо, но параллельно появляется все больше и больше плохого.

Память что-то стерла, но помню, что у папы физическое насилие было в порядке вещей. Он любил тренировать во мне выносливость. У меня, например, была большая нога, а он покупал туфли на два размера меньше — они мне страшно жали, но я должна была ходить в них и терпеть. Он считал, что это и есть выносливость. Что испытания закаляют, что я должна уметь одеваться, стоя на одной ноге, — на тот случай, если окажусь на острове, полном крабов. Такое объяснение этих «тренировок» мне даже тогда казалось издевательским.

В детстве я никогда не могла ответить, кем папа работает, но знала, что он связан с полицией, — он не работал в участке, но носил форму. Папа отрабатывал на мне приемы — например, как взять человека за палец, чтобы он через три секунды лежал на полу. Я до сих пор довольно терпима к физической боли. Если надо снять кастрюлю с кипятком с огня, сниму без проблем. Потом будут волдыри от ожогов, но больно мне скорее всего не будет. Все эти тренировки научили меня ничего не чувствовать — ни эмоционально, ни физически. С папой я могла не понимать, что хочу есть, пить, что устала или стерла ноги. Я никогда не знала, какая из моих простых потребностей может его разозлить, поэтому притворялась, что у меня их нет. Больше всего он не любил, когда я говорила, что мне страшно — съехать с горы на лыжах или перелезть через высокую лестницу на детской площадке.

Он меня бил, но никогда не было такого, чтобы после этого я не могла сидеть. Он называл это воспитанием. Хорошо помню, сколько удовольствия он от этого получал — вот что сложнее всего пережить. Он самоутверждался за счет того, что мне было страшно. Любое насилие унизительно, и сейчас, много лет спустя, я помню не физическую боль, а чувство стыда, когда у тебя все лицо в слезах и соплях, а тебе говорят: «Бестолочь, чего ты плачешь, ты же заслужила. Иди умойся хотя бы, стоишь тут». Больше всего на свете я хотела, чтобы это прекратилось, но у меня даже мысли не было, что я могу как-то повлиять на происходящее.

Фото: Анна Иванцова | Гласная

Все, что я описываю, происходило по вечерам, когда я делала уроки. Не могу сказать, что я училась кое-как. Делала уроки как нормальный ребенок. Он ругал меня за то, как я держу ручку, как у меня лежит локоть, как я горблюсь, как наклоняюсь к тетради. Каждый раз, когда он выходил из комнаты, я расслаблялась и писала так, как мне удобно. А когда слышала у дверей его шаги — снова вытягивала спину и принимала стойку.

Сейчас я понимаю, что мне все время было страшно, но тогда я не умела распознавать свои чувства. Просто жила с постоянным ощущением, что мне так не нравится и я хочу вернуться в старую, понятную систему. Каждый раз, когда папа привозил меня на выходные к маме и потом надо было уезжать, я устраивала истерики. Спустя полгода они надо мной сжалились и перевели в другую школу, я стала жить с мамой. Папа продал свою квартиру и переехал поближе к нам. Он приезжал на выходные, мы с ним снова занимались уроками. Раньше, когда папа кричал, мама обычно успокаивала — весы были в ровном положении. Но теперь это почему-то перестало работать. Папа кричал, и мама кричала тоже.

 

«Ты подвела меня и теперь должна встретиться с последствиями»

Мама била меня от бессилия — таскала за волосы, как-то поставила фингал под глазом. Иногда подключалась бабушка: услышав шум, прибегала и начинала бить по голове — как бьют по телевизору, когда он сломался, — со словами: «Ты что? Что же ты орешь так? Сейчас соседи прибегут, полицию вызовут». У мамы, наверное, была депрессия. Ей исполнилось сорок пять, она только что родила второго ребенка, и от нее ушел муж. Вот она на мне и срывалась. Я даже смотрела в окно и думала: «Может, надо вернуться и снова жить с папой?»

Но папино насилие было другим, расчетливым. Он не поддавался эмоциям, не заходился в своей злости. Хотел чувствовать власть. Папа всегда обозначал момент, когда я провинилась, и говорил, что сейчас будет наказывать. Это могли быть подзатыльники, когда ты что-то пишешь, а у тебя вся тетрадь в слезах — и он заставляет переписывать, потому что буквы поплыли.

Или, например, когда он забирал меня от мамы, а я задерживалась даже на пару минут, было так:

— Я говорил, что заберу тебя в шесть часов вечера?
— Да.
— Почему ты не была готова к шести часам вечера?
— Мы с мамой ходили гулять.
— Ты понимаешь, что подвела меня?

Ты не можешь сказать «да», потому что не согласна, но не можешь сказать и «нет», потому что действительно опоздала. Дальше он говорил: «Ложись, сейчас будет десять ударов ремнем». Когда я все же осмеливалась отвечать «нет», он додавливал: «Ты подвела меня и теперь должна встретиться с последствиями».

Помню все наволочки на диване, на который я ложилась, узор ковра перед глазами и обстановку комнаты, в которой он меня бил. Особенно запомнились два момента. Первый: я стою напротив него, заплаканная и измученная, — мы занимались уроками уже несколько часов. Я должна была что-то выучить, кажется, английский стишок. Стою по стойке, в которой рассказывают стихотворение. Рядом со мной шкаф, напротив диван, за мной — лампа на письменном столе. Папа сидит на диване, у него в руках толстенная книга. Я ошибаюсь в каком-то предложении, и он в меня эту книгу швыряет. Не попадает — просто опрокидывает лампу сзади. Но я ясно увидела, что он хотел сделать мне больно.

Ожидание удара было моим постоянным ощущением по жизни. И до сих пор оно живет в подсознании. Недавно кто-то рядом со мной просто взмахнул рукой, и я поняла, что пригнулась, чтобы избежать удара.

Когда это происходило в квартире родителей отца, бабушка с дедушкой сидели в соседней комнате и никак не реагировали.

Комната папы была отдельным замкнутым миром. Никто никогда не обсуждал того, что в ней происходило, хотя бабушка с дедушкой не могли этого не слышать.

Бабушка не обращала внимание на мое зареванное лицо, на то, что я бегала в ванную каждые десять минут и подолгу сидела там, потому что больше всего на свете мне не хотелось оттуда выходить. До развода родителей мама так же сидела иногда в соседней комнате, ничего не предпринимая. А когда я говорила, что больше не хочу заниматься с папой, отвечала: «Он твой отец и хочет тебе хорошего». Может быть, они его боялись, а может, не хотели вмешиваться, потому что это означало бы признать факт насилия.

Второе воспоминание: мне восемь или девять, я лежу на том же диване, и он дает мне ремня. Не помню, за что. Я лежу и думаю: «Попа у меня перестанет болеть уже сегодня, максимум — завтра, но я не забуду этого никогда».

 

«Больно-больно, курица довольна»

Он бывал и другим человеком, даже хорошим. Но, по-моему, ни разу не сказал, что любит меня. Как-то я услышала, что очень ему дорога. И лишь однажды — что он сожалеет о том, что делал. Мы с ним в тот вечер так усердно занимались, что у меня поднялась температура до 39°. И он извинился: «Прости, что я так кричал». Когда я выросла и начала ходить по психологам (я четыре года в терапии), у нас с ним случались разговоры на эту тему. Он спрашивал, зачем я к ним хожу. Я говорила, что из-за него. Он отвечал: «А что я сделал-то?»

Моя большая обида на семью состоит в том, что никто меня не защитил. А вторая — в том, что никто не признал происходившего.

Когда я говорю маме или папе, что было вот так и вот так, они отвечают: «Не было такого». Что значит не было?! Это воспоминания, из которых строится моя личность. Конечно, было.

Понимаю, что папа может прочитать это. Я хочу этого и боюсь. Хочется донести до него, как мне было плохо. Но я исчерпала все способы поговорить с ним об этом лично. Интервью — не месть за то, что он отказывался со мной что-либо обсуждать. Но если бы мы обо всем поговорили и он хотя бы попытался меня понять и признал, что все это действительно было, то сейчас, наверное, у меня не было бы такой острой потребности говорить про насилие. Я ждала от него этих слов: «Прости, пожалуйста. Я причинил тебе боль. Не понимаю, как ты вообще можешь со мной разговаривать. Что я могу сделать? Не хочу тебя терять».

Фото: Анна Иванцова | Гласная

Папа не звонит мне первым — это ниже его достоинства. До одиннадцатого класса я обязана была звонить сама, когда приходила в школу и возвращалась из школы домой. Но мне было понятно, что это не тревога за мою безопасность, а контроль. Сам он при этом не звонил. Позвонить, чтобы узнать, где ребенок, если ты волнуешься, — это не мужское дело. А до девятого класса он провожал меня по утрам в школу. Однажды мы поссорились из-за уроков. На следующее утро я ему позвонила за пятнадцать минут до встречи и сказала, что уже ушла, потому что сегодня мне надо в школу пораньше. Нам обоим было понятно, что я соврала и просто его таким образом послала. После этого мы не разговаривали месяцев девять.

Сейчас, когда мне двадцать два, папа перестал доставать ремень, но не перестал пытаться меня контролировать. Недавно мы ездили с ним в путешествие, а у меня всегда куча дел и переписок в телефоне, мне важно быть на связи. Папа говорил: «Телефон положи, а то получишь». У него есть не то чтобы угрозы, а что-то вроде поговорок. В детстве любимой была такая: «Если не получается разговаривать с головой, будем разговаривать с попой». Или он говорил: «Всыпать бы тебе ремня хорошего, чтобы ты поняла», «ремень по твоей попе соскучился». Я научилась отвечать: «не соскучился», «не получу», «ты не будешь меня трогать», но он только ухмылялся и явно не воспринимал мои слова всерьез. Еще такая поговорка была: «Больно-больно, курица довольна». Помню, он мне так говорил, когда стриг ногти — а стриг он их всегда под мясо.

 

«С тебя как будто кожу содрали, но никто этого не видит»

В пятый класс я пошла в новую школу, физико-математическую. Ее мне выбрал папа, который всегда настаивал на изучении точных наук. Он меня натаскал на экзамены, и в итоге я поступила. Это была хорошая школа с хорошими учителями. Не было панибратства, к нам обращались уважительно. Впервые в жизни я видела, что людям интересно то, что я говорю, что на учеников не кричат, а что-то с ними обсуждают. Это были новые, теплые ощущения — я чувствовала, что меня ценят. И это сильно контрастировало с тем, что происходило с семье. Так что домой я не спешила, сидела в школе до шести вечера. Находила лазейки, в которых могу существовать.

Но в девятом классе из школы ушла половина учителей, а за ними человек десять учеников из нашей параллели. Я тоже ушла — в 57-ю школу, но в гуманитарный класс (это папу злило), где учились мои бывшие одноклассники. Я впервые самостоятельно приняла какое-то решение. Мне очень повезло с классом и с преподавательницей. На уроках литературы мы учились думать, формулировать свои мысли и подбирать правильные слова. А потом в школьной поездке я познакомилась с выпускницей, которая изучала child studies, и она стала первым человеком, который смог не просто мне посочувствовать, а дать название тому, что со мной происходило. Это было важно — назвать насилие насилием. Признать, что папа правда бил меня в своей комнате.

Есть хорошая книжка «Токсичные родители». Я ее читала и рыдала, потому что впервые увидела в ней то, что я много лет чувствовала, но не могла назвать. Там есть метафора: ты занимаешься своими делами, а с тебя как будто кожу содрали, но никто этого не видит. На тебя подуть нельзя так, чтобы не было больно. А со стороны выглядишь нормально. Я поняла, что так себя и чувствую.

Фото: Анна Иванцова | Гласная

Лет в пятнадцать отношения с мамой обострились. Она выгоняла меня из дома, я уходила на полдня и возвращалась. А через месяц после восемнадцатилетия, после очередной ссоры, ушла совсем — перебралась к той девушке-выпускнице, с которой познакомилась в поездке. Жила у нее на кухне. Мне нужен был человек, которому можно верить, от которого можно не защищаться, от которого не исходит угрозы. Подруга стала для меня именно таким человеком.

Когда папа узнал, что мы с мамой ссоримся и что я ухожу из дома, он позвонил и высказал мне претензию: какой пример ты подаешь младшей сестре? Он не спросил, где я, куда я ухожу, не собираюсь ли я ночевать на трассе. Важнее было, какой пример я подаю сестре. Я ему объясняла, что я так больше не могу, что устала, что не хочу никого видеть. И он в какой-то момент сказал: «Вот будут у тебя свои дети, ты все поймешь». А я твердо ответила, что после всего, что видела, не хочу никакой семьи, мужа и детей. И он, видимо, испугался, потому что в его ответе я вдруг услышала извинение: «Тебе повезет больше, чем твоей маме. Ты выйдешь замуж за человека, который не будет похож на меня».

Из-за ощущений стыда и вины, которые мне дали родители, у меня была идея, что я усложняю жизнь близких, а мне очень хотелось упрощать. Меня долго преследовало чувство, что со мной все не так и мне надо сильно измениться. Понадобилось много лет, чтобы понять, что дело было не во мне и что стыд и вина — это на самом деле злость, которую мне запрещали испытывать. Когда я это поняла, стало легче.

 

«Дотерпела до момента, когда у меня появились друзья»

В той же книжке «Токсичные родители» написано: пока вы не осознали, что над вами совершено насилие, ответственность за то, как вы себя ведете, лежит на тех, кто вас травмировал. Но как только вы все поняли, ответственность за ваше поведение переходит на вас самих. Свою ответственность я вижу в том, чтобы не передавать насилие дальше. Не надо заводить детей, если ты не готов. Никому от этого лучше не станет. Детям точно будет плохо.

Сейчас мне очевидно, что папа — сам травмированный ребенок. Не думаю, что он счастливый человек. Он считает, что всем от него что-то нужно и все его ненавидят. Это недалеко от правды. Если бы он со мной ничего не сделал, я бы его пожалела. Но он сделал, и я не хочу испытывать к нему жалость.

Наверное, папа был прав в одном: он говорил, что я упертая. Лет в девять я впервые подумала, что хочу умереть. Казалось, смерть — единственное, что может прекратить мои мучения. Но я не умерла и дотерпела до момента, когда у меня появились друзья и по-настоящему близкие люди.

Еще в одиннадцатом классе я начала работать, чтобы финансово не зависеть от родителей. Когда мне было восемнадцать, меня взяли в издательский проект, потом были разные книжные фестивали. Я соглашалась работать где угодно и кем угодно. И у меня получалось. Сейчас мне 22, я умею делать примерно все, а если не умею, то понимаю, как научиться. Моя работа косвенным образом всегда имеет отношение к моей истории: я занимаюсь культурными и социальными проектами, связанными с женщинами, детьми и книгами. Потому что мне кажется важным поддерживать женщин и детей, а книги — способ обо всем поговорить. Я не верю в разговор с папой, но верю в разговор как таковой. Меня всю жизнь учили прятать эмоции, и теперь это помогает в работе организатора фестивалей. На площадке может происходить настоящий ад, но ты с каменным лицом все разруливаешь. Для меня это своеобразная терапия: если на фестивалях мы способны решать сложные проблемы, не повышая голоса и не прибегая к физическому насилию, значит, это точно возможно. Просто мои родители выбрали другой путь.

Со временем, благодаря поддержке близких и терапии, ощущения меняются. Когда-то я рассказывала свою историю, потому что было невыносимо молчать. То, что об этом никто не знает, съедало меня. Сейчас я ее рассказываю для того, чтобы в головах как можно большего количества людей сложилась цепочка:

бить и унижать детей — это насилие, жить с таким опытом невыносимо больно. Вы точно хотите, чтобы ваши дети чувствовали то, о чем я рассказала?

Казалось бы, простая цепочка. Но я читала интервью с одним отцом, который этого не понимал, когда бил своих детей. Сейчас они с ним не общаются, ему много лет, и он совсем один. В интервью он постоянно повторял, что если бы знал, какое влияние его шлепки и подзатыльники окажут на детей, никогда бы не поднял на них руку.

Если ты не хочешь, чтобы через двадцать лет про тебя кто-то рассказывал, что ты насильник — не надо насиловать. Ты не можешь затыкать кому-то рот, говорить, что тебя подставили. Ты сам себя подставляешь. Это интервью — не попытка поговорить с отцом, я не жду, что он задумается и позвонит мне со словами: «Кать, прости».

Я рассказываю свою историю не тем, кто пережил подобное, а тем, кто считает, что нет ничего страшного в том, чтобы ударить ребенка. Людям, которые думают: «Ну ударил я ее ремнем разок, и что?» Если ты потом извинился и сказал: «Прости, мне ужасно стыдно. Я не справился с собой, но это меня никак не оправдывает. Я не хочу больше с тобой никогда такого делать», — это одно. А если ты думаешь: «Да ладно. Не переживет, что ли?» — может и не переживет. Ничто не проходит бесследно.

Кажется, теперь я могу сказать, что эта история меня не определяет. Она остается со мной, но я больше, чем этот мой опыт. Я заново научилась чувствовать и выражать свои эмоции, я готова себя защитить и знаю, как это сделать. Я больше не одна и понимаю, как хочу строить свою жизнь.

Тот багаж сложно отцепить совсем или забыть на станции, но хочется полноценно жить. И ехать дальше.

raznie logo

Серия «Разные» — совместный проект изданий «Гласная» и «Новая газета» о людях, которые не вписываются в рамки нынешнего российского общества, становясь невидимыми для большинства. По традиции в России принято не замечать, игнорировать «других», разных — незнание становится идеальной почвой, на которой прорастает ксенофобия и дискриминация.

Заявить о себе зачастую боятся и сами необычные люди. Но все больше становится тех, кто уже преодолел страх — женщин и мужчин, своим поведением ломающих стереотипы и рамки патриархата.

Материал публикуется совместно с «Новой газетой».

ПОДЕЛИТЬСЯ:
Поделиться в facebook
Поделиться в vk
Поделиться в telegram

К другим материалам:

В 2005 году военнослужащий Константин Маркин решил взять отпуск по уходу за своим новорожденным ребенком, полагая, что такое право у него есть по Конституции. Почему Константин считает отказ в его предоставлении дискриминацией?
Валерия Володина стала первой россиянкой, которой Европейский суд по правам человека присудил компенсацию по делу о домашнем насилии.
26-летняя Оли рассказала «Гласной» о давлении, которое оказывает на полных людей семья и общество, и о том, почему бодипозитив — это лестница без верхней ступени.
34-летняя Екатерина Карпова работает при епархии, создает социальные проекты, исповедуется, проходит психотерапию, читает фем-паблики и пишет в «Инстаграме» о насилии, проблемах женщин и особом материнстве.

Подпишитесь на рассылку «Гласной»